"С ключом на шее"

Я, кажется, окончательно перебралась на фэйсбук, но на случай, если здесь остался кто-нибудь живой, дублирую: "Ключ" вышел на бумаге и доехал до магазинов (как минимум до Озона и Лабиринта), в общем, кажется, реально существует (в руках еще не держала, правда).
Аудио, кстати, тоже существует и водится на Storytel и Литресе.

184680343_174909074518732_7840739988241983174_n

"С ключом на шее"

 выложен целиком:
https://shainyan.livejournal.com/tag/с%20ключом%20на%20шее
и повисит в таком виде какое-то время. сколько - зависит от ответа из издательства, моих алтайских планов и тому подобных слабопредсказуемых здесь и сейчас факторов. потом, скорее всего, уберу под замок.

этот пост я делаю на случай, если о романе кому-нибудь хочется поговорить или предложить мне огромные тиражи, гонорар, которого хватит хотя бы на поездку на Комодо, и экранизацию в Голливуде

С ключом на шее - 0

     0.
    …Когда Полинка, с распухшим носом и красными глазами, но умытая и почти спокойная, выходит из ванной, Ольга наливает две кружки крепчайшего чаю, усаживает ее за стол и начинает рассказывать. Она рассказывает про Голодного Мальчика и дядь Юру, и Полинка кричит, чтоб он отстала, и закрывает уши, но все-таки не убегает, и Ольга продолжает говорить. Она рассказывает про Деню и Егорова, и Полина вытаскивает пальцы из ушей, прижимает ладонь ко рту. Ее глаза распахиваются широко-широко, и у Ольги дергаются уголки губ – но она не задает вопросов. Не сейчас. Давясь чаем и колупая ногтем клеенку, Ольга рассказывает про Грушу. Про милицию. Полина слушает, а Ольга рассказывает про сгинувшую на материке Янку…
    Потом ее история заканчивается.
    – Вот так, – говорит Ольга, помолчав. – Поэтому я… – ее голос дрожит, и она снова замолкает. Разглаживает на коленях длинную домашнюю юбку. – Я буду молиться, чтобы ты все забыла, – тихо говорит она, и Полинка фыркает.
    – Ага, забыла, – говорит она. – Ты прямо думаешь, что его, – она заводит глаза, указывая в потолок, – можно уговорить. Как будто он слышит… А он ничего не слышит! Ты что угодно говори – он все проворонит…
    Ольга вздрагивает и опускает глаза под топазовым взглядом.
    – Он слышит, – твердо отвечает она. – Я теперь знаю.
    – Ты как маленькая, – буркает Полинка, и Ольга фыркает чаем. Капли цвета воды в Коги разлетаются по столу. Ольга хватает салфетку и ослабевшей рукой смахивает их с клеенки. Заглядывает в прозрачные глаза дочери. Думает: простит ли она меня?
    – Нам теперь исповедаться придется, да? – тонким голосом спрашивает Полина.
    Ольга с сомнением качает головой. Вспоминает дядю Сашу, скорчившегося над телом своего лучшего друга. Отдачу выстрела. Умиротворенное лицо Фильки, истаивающего в крадущейся с моря темноте. Говорит уверенно:
    – Нет.
    Думает: теперь хотя бы не придется прятать тайны у человека-вороны. Машинально снимает с рукава клочок шерсти и бездумно скатывает его в тонкую ниточку.

    …На кафедре пованивает – почти как в папиной темнушке. К бумажной пыли добавился тухловато-кислый запашок плохо выделанных шкур. Яна озирает пустой кабинет – и впервые понимает, насколько он похож на папин. Воняет от новой выставки масок над столом Клочкова, деревянных, украшенных перьями, хвостами и клочьями меха. Ухмыльнувшись, Яна бросает на стол ведомость – хоть к пересдаче нормально подготовились – и заглядывает в кружку. Морщит нос на подсохшую кофейную гущу.
    Из-под стола Клочкова доносится шорох, постукивание и басовитое гудение, и Яна вскакивает, сжимая кулаки. Подброшенное адреналином сердце колотится в горле; с трудом проталкивая воздух сквозь стиснутые зубы, она крадучись двигается к столу. Из-под крышки доносится гулкий удар и ругань, а потом завкафедрой, цедя сквозь зубы что-то замысловатое, вылезает из-под стола с коробкой в руках.
    – А, Нигдеева, привет, не слышал, как вошла, – рассеянно говорит он, вынимает из коробки узорчатую рожу и роняет обратно. – Вот, дошли руки коллекцию Ракарского разобрать. Считай, по наследству досталась, вместе со столом… – он вытаскивает новую маску, обрамленную мохнатым черным мехом, с вороньим черепом, вделанным прямо в лоб. – Жуть, а?
    – Жуть, – кивает Яна. Клочков щурится:
    – Я смотрю, ты развлеклась в отпуске, – говорит он. – Откуда такой роскошный фонарь? Опять с носителями фольклора беседовала? – он машинально потирает шрам на лбу.
    – Вроде того, – отвечает она с улыбкой.
    Клочков понимающе хмыкает и снова закапывается в коробку. Яна откидывается на спинку стула, вытягивает ноги и бездумно наматывает на палец невесть откуда взявшуюся нитку из серой шерсти, пахнущей псиной.

    …Туман рассеивается, и Филипп выходит к обрыву, нависающему над серой пустотой. В бесплодной почве дрожат кустики ромашек. Справа высится гигантская мусорная куча; от нее, наверное, страшно смердит, но ветер, порывами налетающий с моря, сносит вонь, и Филипп чует только соль и водоросли. Из-под обрыва доносится рокот прибоя; над ним мечутся невидимые чайки, но туман проглатывает их крики, и они кажутся прозрачными, будто нарисованными акварелью. Ольга, наверное, смогла бы нарисовать это место, думает Филипп, бредя по-над обрывом прочь от свалки. Торопиться ему некуда. Ему больше никогда не надо будет торопиться. Под ногами похрустывает галька. Филипп подбирает самый яркий, самый прозрачный халцедон и подносит его к глазу. Мир расплывается в оранжевом сиянии, и Филипп с улыбкой опускает камень в карман.
    Низкое небо взрывается карканьем. Филипп провожает взглядом ворону – та перелетает с места на место, изредка останавливаясь, чтобы поколупаться в земле. Из ее клюва свисает нитка, спряденная из собачьей шерсти. Хмыкнув, Филипп начинает смотреть под ноги и вскоре замечает первый обрывок. Следующая нитка уже длиннее, и, чтобы она не запуталась, он наматывает ее на ладонь. Нитки попадаются все чаще, они все длиннее, и вскоре Филипп начинает сматывать их в клубок.
    Он убирает пестрый клубок в карман и начинает сматывать следующий. Над головой с карканьем носится ворона, а Филипп все собирает и собирает нитки, и становится ясно, что их хватит на очень длинное Послание. Хватит, чтобы дорассказать историю. Позже он поймет, как переправить ее.
    Филипп подставляет лицо мокрому ветру и осторожно, стараясь не повредить нежные лепестки, снимает нитку, обмотавшуюся вокруг ромашкового кустика. Вдыхает сладко-горький аромат, смешанный с кисло-соленой псиной. Думает: однажды кто-то проснется с Посланием под подушкой и сможет его расшифровать.

КОНЕЦ

С ключом на шее - часть 3, глава 12

     12.
    Тихо зашуршал стланик, и на пляж вышел палевый кобель с роскошными мохнатыми штанами и воротником. Одно ухо его залихватски торчало; другое свисало шелковистой тряпочкой. Пес вильнул хвостом, преданно глядя на Ольгу, и тщательно обнюхал пятно крови. Фыркнул так, что песчинки взлетели и облепили мокрый нос.
    – Вот когда надо, вас никогда нет, – проворчала Ольга, и Яна вздрогнула всем телом, очнувшись. Вокруг собачьей пасти виднелось темно-красное. Бурундука сожрал, отстраненно подумала Яна. Ольга, присев на корточки, принялась наглаживать, начесывать пса, и к ее влажным ладоням липли легкие клочки недолинявшей шерсти.
    Наверное, я выглядела так же, когда пряталась в узорах на полу, подумала Яна и через силу шагнула к отцу. Собственное тело показалось ей сухим и ломким, будто составленным из мертвых кедровых веточек. Стараясь не смотреть на то, что осталось от дядь Юриной головы, она подняла негнущуюся руку, потянула к отцовскому плечу – и завела за спину, не способная прикоснуться к нему, не знающая, что сказать. Она неловко переступила с ноги на ногу; стеклянно скрипнул песок, и папа, трудно ворочая шеей, повернулся на звук. Из его горла вырвался сухой дробный смешок. Он поднялся на ноги – колени щелкнули углями в костре.
    – Все-таки вынудила меня, – процедил он. – Этого ты добивалась? Довольна теперь?
    В животе кувыркнулся ледяной ком – и исчез, оставив после себя лишь сосущую пустоту.
    – Вообще-то да, – тихо сказала Яна.
    Порыв горячего ветра обдал лицо, оглушив запахами машинного масла и табачного дыма, – и отцовская ладонь впечаталась в ее щеку с такой силой, что голова беспомощно мотнулась, громко хрустнув шеей. Под черепом загудело, и на мгновение вдруг стало невозможно, чудовищно уютно – будто опять зима, раннее темное утро, и за окном воет буран, и можно еще не вылезать из-под одеяла… Потом гудение взорвалось обжигающей болью, в лицо снова полетела отцовская рука, и Яна привычно, будто и не переставала никогда, вскинула локоть, защищаясь. Мелькнула привставшая в изумлении Ольга, Филька, повернувшийся от воды с приоткрытым в распухший кружок разбитым ртом. Отец схватил Яну за плечо, безжалостно вминая пальцы в ключицу, и она взвыла от новой боли. Увидела белые от ярости глаза, в которых не осталось ни капли разума. Увидела занесенный кулак – веснушчатый, покрытый медными волосками кулак, который папа так часто подносил к ее носу, когда был в хорошем настроении и не собирался наказывать за мелкий проступок. Костлявый, увесистый кулак, способный раздробить в пыль хрупкие кости, превратить ее голову в такое же месиво, как то, что осталось от дяди Юры…
    Не думая больше, Яна изогнула шею и вцепилась зубами в отцовское предплечье, туда, где рукав задрался, обнажив руку почти по локоть. Волоски заскрипели, отвратительно щекоча язык, – мелькнула дикая мысль, что и из этой шерсти можно вывязать Послание, – а потом в рот хлынуло густое, горячее, соленое. Вкусное. Из скрытой красным туманом дали долетел звериный визг. Яна крепче сжала челюсти, – но он сумел выдернуть руку и тут же согнулся, зажимая ее между коленями.
    Яна провела языком по губам, слизнув мгновенно подсыхающую кровь. Вкус железа оглушал. По щекам согнувшегося пополам отца текли крупные слезы и исчезали в бороде. Он даже не пытался вытереть их; с тихим мычанием он смотрел на красный с белым краем ошметок, облепленный сахарно блестящими песчинками.
    Яна, безжалостно сминая губы, утерла рот запястьем. Шагнула вперед, не зная еще, что собирается делать. Отец поднял на нее до краев налитые влагой глаза. Попытался выпрямиться – и застрял на полдороге, полусогнутый, сгорбленный, глядящий исподлобья, неловко заломив шею.
    – Ну что уж давай, доедай, – простонал он, и Яна поморщилась. – Доедай, что уж теперь. Ты же из меня и так всю жизнь высосала, все отобрала… Что вылупилась? – взвизгнул он. – Давай, не стесняйся! – он стремительно сунул ей под нос укушенную руку.
    Яна отдернула голову, но это не помогло – рука, облитая кровью и потом, последовала за ней, норовя коснуться губ. Отец оскалился, влажный лоб пошел глубокими складками. Здоровой рукой он снова потянулся ухватить ее за плечо – Яна перехватила ее с влажным шлепком, но он все тянулся, все совал в лицо мокрую багровую дыру на месте вырванного клока мяса, а за спиной застыли в тягостном недоумении Ольга и Филька, за спиной стеной вставал стланик, окружал, выдавливал к кромке воды, и ей некуда было деться, некуда сбежать, а отец все наступал, заставляя пятиться и лихорадочно вскидывать подбородок в попытках уберечь лицо от этой страшной руки.
    – Доедай, кому сказано, – заорал отец. Острый вкус крови во рту распался, обернулся потом и грязью. Превратился в забытый привкус медвежьего жира, годами лежавшего в морозилке и щедро приправленного зирой. Давясь и задыхаясь, Яна дернула из-за пазухи резную трубочку, и тонкий кожаный шнурок, лопнув, ожег шею. Она поднесла трубку ко рту так быстро, что едва не ударила себя по зубам, и пористая кость мгновенно прилипла к губам, мокрым от крови, будто ждала этого почти тридцать лет. Яна вздернула голову и подалась к отцу. «Господи!» – громко выговорила где-то (нигде) Ольга, и где-то (нигде) засмеялся Голодный Мальчик: теперь они с Яной были вместе, а все остальные – отдельно, она все-таки останется жить с ним на Коги, и, может быть, если никто не приведет еды, они смогут есть друг друга, и так будет всегда. Ветер слижет сопки, иссохшее море выпрет складками диатомитов, все живое обратятся черной масляной жижей, но они с Голодным Мальчиком будут вместе, а остальные перестанут существовать. Время их съест.
    – Я из шкуры вон ради тебя лез, – с горькой отчетливостью выговорил папа. Я знаю, хотела ответить Яна, – но трубка слепила рот, и она просто потянула в себя – что-то.
    Чудовищно огромный нефтяной гул вплыл под череп, сминая мозг в кровавую кашу.
    – Нет! – тонко выкрикнул кто-то, и трубка вырвалась изо рта, сорвав с губы тонкий лоскут кожицы. – Не ты! – отчаянно выкрикнул Филька и прижал резную кость к груди. Его разбитое лицо скомкалось в плаксивую, вызывающую гримасу. Яна скорчилась, сжимая готовую расколоться голову. В далекой выси, под самым свинцовым небом шумно дышал папа. Черное облако внутри медленно сжималось, уминалось в черную дыру, укладывалось где-то в глубинах черепа – аккуратно и ладно, будто там и жило, будто было там давным-давно, а может, и всегда… Под небом захлопало, будто била крыльями большая черная птица, и Яна подняла глаза.
    Отец еще раз ударил себя по карманам и жалобно спросил в пространство:
    – Курить есть?
    – Курить вредно, – скрипуче ответила Ольга, и Яна, бросил на нее ошалелый взгляд, полезла за сигаретами.
    Усевшись у давным-давно погасшего костра, отец задрал плечо, загораживаясь от ветра, и защелкал зажигалкой. Огонек дрожал и срывался, и отец прокручивал колесико снова и снова, терпеливый, спокойный, почти безмятежный. Кто он теперь? – подумала она, глядя в его безучастное лицо. Сколько я успела сожрать? И – когда? И сколько успел съесть он, кто теперь я? «Вендига Александровна!», – пропищал в голове робкий голосок. От сигареты наконец поднялся серый, как собачья шерсть, дымок, и кто-то тихо засмеялся.
    Яна, обмирая, обернулась. Голодный Мальчик наконец-то пришел. Он двигался на них, раздавшийся, выросший, с обрюзгшим лицом и поредевшими волосами, – но она узнала его мгновенно. Нос заострился от вечного голода, терзающего плоть. Пальцы жадно шевелились, перехватывая костяную трубку, – невыносимо ловкие, идеально округло поставленные, как на смычке. Зрачки затягивали, как два черных тоннеля, и в них не было ничего, кроме абсолютной пустоты.
    Окровавленный рот Голодного Мальчика растянулся в улыбке, и дырка от зуба была прорехой, ведущей на изнанку вселенной.
Голодный Мальчик хотел есть.
    – Отойди, – сказала Ольга. Яна попыталась податься в сторону – но тело больше не слушалось ее. Тело уже поняло, что сейчас прекратит существовать, и перестало сопротивляться.
    – Филька! – выкрикнула она, и Ольга повела плечом – но ружье в ее руках не шелохнулось.

    – Думаешь, я тебя не узнала? – хрипло выговорила Ольга. – Думаешь, влез в него, и я тебя не трону? Думал, я тебя не найду? Отойди! – завизжала Ольга пронзительно, и Яна подпрыгнула, поджимая зад, потеряла равновесие и покатилась по песку.
    Голодный Мальчик рассмеялся, а потом мир взорвался грохотом.
    Отдача швырнула Ольгу на землю. Выронив ружье, она с криком схватилась за плечо. (…прижимай, говорит папа. Прижимай крепко-крепко, а то сломаешь что-нибудь. Теперь… давай! Неведомая сила швыряет Яну в кусты, от боли брызжут слезы. На следующий день по ее плечу и половине груди расплывается гигантский синяк, и папа говорит: надо было крепче прижимать, но ты молодец, ты же попала…)
    Яна оглушенно заворочалась, сквозь звон в ушах собирая руки, ноги, голову в единое целое. Над ней чаячьми криками вились голоса Ольги. Один – взрослый, усталый и напуганный. Другой – молодой, полный яростной силы. Ольга спорила сама с собой. Кричала сама на себя. Яна затрясла головой; звон в ушах наконец затих, мир перестал дрожать, и только Ольга по-прежнему двоилась. Яна изо всех сил зажмурилась, и глубокая чернота, мелькнувшая за веками, отрезвила ее. Ольга была только одна. Усталая, изломанная горем, взрослая Ольга держала за руки свою рыдающую дочь, и та лягалась, пытаясь достать мать по колену.
    Наверное, она следила со склона, как они следили когда-то за папой и дядей Юрой. Лежала в березе прямо рядом со скелетом скрипки. Подсматривала… Голодный Мальчик, вновь застреленный из того же ружья, мерцал. Голодный Мальчик растворялся в воздухе, снова раненый в вечно жаждущий пищи живот, снова сбегал туда, где его никто не тронет, где можно отсидеться, пока кто-нибудь снова не захочет дружить с ним и кормить его. Третий раз… Только теперь у него было другое лицо.
    И вместе с ним исчезал Филька. Уходил туда, где не было ничего, кроме вечного, высасывающего душу голода. Застонав, Яна упала на колени, зажала рану, из которой хлестала черная кровь, и бессильно уронила руки. Она могла бы спасти его, но знала, что будет дальше. И даже если бы она захотела – Ольга не позволит забыть… Сбоку ткнулась Полинка, расплескивая воду из консервной банки. С отчаянием взглянула на мать.
    – Помоги ему! – выкрикнула она, и Ольга, сжав губы в ниточку, качнула головой.
    – Отче наш… – прошептала она. Опустилась над Филькой, сжала его прозрачную ладонь. – Отче наш… – она сухо всхлипнула. Кто-то часто и горячо задышал в ухо, по щеке мазнуло мокрой шерстью. Ольга яростно взвизгнула:
    – Ты еще!
    Мохнатый хвост упруго замел по песку, вздымая блестящие облачка. Лобастая голова с усилием протиснулась между локтями. Клыки осторожно сомкнулись на истаивающем запястье, и в сердце Яны толкнулась робкая, необъяснимая радость.
    – Фу! – дико заорала Ольга. Занесла напряженную ладонь, целясь шлепнуть по морде, – пес, извиваясь, попятился, и тут Яна наконец вспомнила. Перехватила руку Ольги, останавливая удар.
    – Не мешай.
    – Что? – глаза у Ольги были белые от бешенства. Пустые.
    – Позови собаку обратно. Скажи, чтобы отвел его. Он за этим пришел – отвести.
    – Куда?
    – Понятия не имею, – ответила Яна. – Но Филька говорил, что для этого нужна собака…
    Ольга дернула носом, с сомнением глядя на подобравшегося кобеля. Чуть отодвинулась, открывая путь.
    – Можно, – хрипло сказала она, и страшные зубы ласково обхватили Филькино запястье.
    Резная трубка в его руке взорвалась с громким хлопком; острый костяной осколок, отлетев, вонзился Яне в плечо, и на футболке проступила капелька крови. Одна-единственная капля, – а потом тончайшая меловая пыль забила ранку, полностью остановив кровь. От футболки запахло ящиками с геологическими образцами.
    Филька задрожал часто, как струна; его обрюзгшее лицо разгладилось, стало прозрачным, как страница читанной сотни раз книги, как весенний лед, как долизанный до конца леденец. Еще несколько секунд воздух на его месте казался чуть гуще, чем вокруг, – а потом с моря налетел ветер, и не осталось ничего.
    Ветер принес истошные крики чаек и морось, пробирающую до костей, а потом Полинка уткнулась лицом в колени и разрыдалась отчаянно и громко, как голодный младенец.
    – Идем домой, – устало попросила Ольга. Полина, всхлипнув, опустила слипшиеся ресницы и выдвинула челюсть. – Идем домой, – повторила Ольга. – Пожалуйста…
    Она повернулась к Яне – и, не сказав ни слова, махнула рукой, обняла Полину за плечи и повела ее прочь.

    Песок с тихим шорохом посыпался на лицо дядь Юры. Кварцевые песчинки не впитывали кровь – лишь закрывали ее, и даже когда из слой стал достаточно толстым, Яне казалось, что сквозь них просвечивает красное. Стерильный, бесплодный песок, в котором тело дядь Юры будет лежать долго, очень долго, пока время все-таки не съест его. Папа рыл голыми руками; его лопатки двигались медленно и размеренно, как части странного механизма, который забыли выключить перед уходом. Острые грани песчинок расцарапали пальцы; кровь пачкала песок, папа забрасывал ее горстями, но свежий песок тоже оказывался испачкан кровью, и папа сыпал опять, все больше обдирая руки. Наверное, ему казалось, что кровь проступает снизу… Глядя ему в спину, Яна думала о зомби. О настоящих зомби, тех, которых оживляли ради работы на плантациях… В той земле хотя бы могло что-то вырасти, подумала она и отвернулась.
    …Яна убрала от глаза халцедон, с которыми играла последние несколько минут, и спрятала в карман.
    – Ладно, сойдет… – проговорила она. – Слышишь, пап? Хватит уже.
    Он поднялся, держась за поясницу. Критически осмотрел взрытый песок.
    – Да, – пробормотал он. – Что-то я устал… Пойду, пожалуй.
    Яна подалась вперед – но он, не оборачиваясь, двинулся прочь, с трудом раздвигая стекленеющий воздух. Наверное, он убегал. Убегал изо всех сил, которых у него больше не было – жалкий, одинокий, равнодушный ко всему старик. Это – последний раз, подумала Яна, глядя в его спину. Больше я его не увижу. Никогда. Нигде. Она поискала в себе горечь – но нашла лишь пустоту, темную и легкую, как вечернее небо.
Она подперла щеку ладонью, глядя на черное зеркало Коги, плавающее в густых сумерках. Слабо улыбаясь, поднесла к глазу халцедон, и вода налилась густым цветом, как самый крепкий кофе в мире. Горячего кофе хотелось страшно. И есть хотелось – обычной, простой, понятной еды. Придется подсвечивать тропинку телефоном, но даже так она доберется до гостиницы за час и завтра же сядет в самолет. Но пока ей хотелось побыть здесь еще немного – одной, как давным-давно, до того, как она разделила свои тайны, и они отрастили зубы. Здесь было хорошо одной. Наверное, что-то в ней так и останется на Коги, и дети, которые тайком придут сюда играть – дети, которые, может, еще и не родились – почувствуют, как нечто следит за ними.
    Яна надеялась, что это нечто не будет голодным.

С ключом на шее - часть 3, глава 11 (2)

     ...Боль, заслонявшая весь мир, чуть отодвигается. Яна понимает, что снова может дышать, со всхлипом втягивает в себя воздух и открывает глаза. Песок колет щеку; черная поверхность Коги стоит дыбом, и к ней на боку ползет дядь Юра. Яна моргает, и мир с неслышным грохотом падает на место. Озеро – плоское, и в нем плавают клочья тумана и отражение сопки, поросшей, как медвежий бок, начинающей буреть березой. А дядь Юра просто идет к кромке воды, злобно бормоча под нос. Поводя плечами, Яна выбирается из лямок ранца и подтягивает ноги к животу.
    Дядь Юра приседает на корточки у воды, и Яна тихо-тихо поднимается на локте. Он ворчит, плещет водой на живот и шипит; Яна злорадно думает, что все-таки смогла ткнуть его ножом, и ему сейчас больно, только жаль, что не так больно, как тем детям… Дядь Юра наклоняется ниже, тянет к воде сложенные ладони, собираясь умыться, и каменеет.
    – Нет, – говорит он тонким голосом. – Нет-нет-нет…
    Он падает на колени и пытается отползти, но не может перестать смотреть на воду. Яна понимается на одно колено, вытягивает шею, пытаясь рассмотреть, что он там увидел, – а дядя Юра скулит, как щенок, и обрывки тумана над Коги становятся серебристыми, а запахи – такими острыми, что от них кружится голова; мир чуть-чуть перекашивает, и Яна улыбается. Голодный Мальчик все-таки пришел. Дядя Юра отрывисто стонет, раскачиваясь и загораживая лицо растопыренными ладонями. Яна встает, и под ногу ей подворачивается позабытый нож. Она бездумно пинает его, а потом все-таки решает подобрать. Ей просто нравится ощущение рукоятки, будто присасывающейся к потной ладони. (…лизни, говорит папа. Яна послушно прикасается к невзрачному камешку кончиком языка, и он тут же высыхает и прилипает к поверхности. У камешка вкус мела и запах пыли, прибитой первыми каплями дождя. Это опока, говорит папа и улыбается…)
    Рукоятка ножа прилипает к мгновенно высохшей ладони, и Яна делает плавный шаг вперед.
    – Теперь-то зачем, – лениво говорит Голодный Мальчик. Глаза у него маслянистые. Сытые. Яна перекладывает нож в левую руку и прячет за спину.
    – Я просто так, вдруг опять полезет, – говорит она.
    Голодный Мальчик тихо смеется и качает головой: нет, не полезет, – и вдруг останавливается и настороженно поднимает голову. Яна различает тонкий крик, донесшийся с той стороны озера, – но сопка затянута туманом, и разобрать, кто кричит и зачем, невозможно. Голодный Мальчик прислушивается, а потом улыбается во весь рот.
    – А хочешь попробовать? – предлагает он. – Я не жадный… Давай, тебе понравится. Ты же хочешь. Ты же его для этого сюда привела…
    Он протягивает ей резную трубочку. Она лежит на ладони, белая и хрупкая, и очень холодная на вид, и сразу видно, что она сделана из кости. Большой кости. Может, медвежьей. Яне хочется верить, что медвежьей. Краем уха она слышит торопливые шаги и пыхтение: кто-то неуклюжий пробирается к озеру. Хочется оглянуться и посмотреть, но она не может оторвать взгляд от трубочки. Не может перестать смотреть на нее и думать о том, что будет, если она поднесет ее ко рту и втянет через нее в себя… что-то.
    Дядь Юра вдруг перестает раскачиваться. Волосы у него стоят дыбом. Он озирается, привстав на одно колено, и Яна понимает: он не замечает ни ее, ни озера, ни затянутого низкими тучами неба. Он видит только Голодного Мальчика – куда бы он ни посмотрел, видит только его…
    – А ну не лезь ко мне, кому сказано! – выкрикивает дядь Юра. – Ты у меня сейчас получишь! Я до тебя доберусь, дрянь… я всех проверю…
    Он отпихивается рукой, пытаясь встать на ноги, но пальцы зарываются в песок, и он теряет равновесие. Не сводя с него глаз, Яна вслепую сгребает с протянутой ладони костяную трубку, и Голодный Мальчик улыбается.
    – Давай быстрее, – говорит он. Яна стоит за спиной дядь Юры, и ей мучительно и глупо хочется сделать ему рожки. Она никак не решается поднести трубочку ко рту. Она вспоминает гул, поплывший над Коги, гул, от которого дрожали кости и выворачивались из черепа глаза, от которого внутри становилось пусто, как будто он вытягивал что-то важное. Как будто ей велели уходить из дома. Как будто снова сказали, что умерла мама…
    Яна думает: а что, если этот кошмарный звук вместо того, чтобы вырваться наружу, ринется внутрь?
    Голодный Мальчик нетерпеливо притопывает ногой.
    – Ну, давай же, – сердито подгоняет он, поглядывая на невидимую за туманом тропу. Там движется что-то темное и округлое, – но, наверное, это уже не важно. Яна набирает в грудь воздуха и поднимает трубочку.
    Она не успевает прикоснуться ею к губам: из тумана выскакивает Филька. Его не должно быть здесь. Не может быть. Он уехал, спрятался в мусорке человека-вороны, там, где скрывают тайны, о которых не хотят помнить… Яна тоже не хочет больше помнить – но Филька здесь. Ее рука бессильно падает. Она не может сделать это у него на глазах. Она не вынесет, если он подумает про нее… такое.
    Филька наконец замечает ее – и останавливается, споткнувшись. Под ногами, словно пригвожденный к песку, содрогается дядь Юра, но теперь Яна ничего не может с ним поделать. Измазанную какой-то дрянью физиономию Фильки перекашивает. Губы трясутся, будто он собирается реветь. Яна с Голодным Мальчиком теперь вместе, а Филька – отдельно, и он засек их. Он все понял. Яна видит презрение в его глазах.
    Голодный Мальчик может сделать так, чтобы он все забыл, подсказывает чуждый, ледяной голос в голове, и Яну окатывает кипятком. Она отступает от скрюченного дядь Юры; кажется, ее кожа лопается от жара, и каждый взгляд причиняет невыносимую, режущую боль.
    – Ты, – говорит Филька. – Живая, – говорит он и срывается на бег. Он неловко отмахивает руками, и ладони у него черные, будто обтянутые кожаными перчатками. В багровой черноте видны трещины, сквозь которые проглядывает белое. Яна догадывается, что это кровь. Руки Фильки покрыты кровью.
    Она не успевает понять, что это значит.
    – Ну, не хочешь – как хочешь, – говорит Голодный Мальчик. – Дура.
    Он вынимает трубочку из ослабевших Яниных пальцев и устремляется навстречу Фильке. Яна не видит – но знает, что он улыбается. Сладко жмурится, предвкушая. Филька останавливается, и его заплаканное лицо обмякает, как мокрая белая тряпка.
    – Ты же обещал! – кричит он. – Ты говорил, что нас не тронешь!
    Голодный Мальчик пожимает плечом.
    – Ты первый меня тронул, – говорит он. – Еще и девчонок подговаривал. Нечего теперь за нами подсматривать, скажи, Ян?
    Яна заторможено кивает – нечего, вали отсюда, это наше место! Как тогда, с пацанами, которые тоже никак не хотели отстать от нее… Голодный Мальчик подносит трубочку к губам – как тогда, с пацанами, – и Яну окатывает новой волной кипятка. Одним прыжком она оказывается рядом. Воротник Голодного Мальчика подается под пальцами, как будто исчезает, но Яна все-таки умудряется схватить его. Он не пытается вырваться, и руку даже не приходится напрягать, чтобы удержать его, – но голове почему-то трудно, словно пытаешься решить самую сложную задачу по математике. Яна рвет воротник, разворачивая Голодного Мальчика лицом к себе. Его глаза – две черных дыры. Его зубы белые, как кварцевый песок. Очень большие зубы. Он улыбается. Он хочет есть, он так хочет есть, и у него внутри – уже пожранные, дядя Юра был прав, он просто не знал, где искать, но он был прав, и теперь Яне надо доделать его работу…
    Яна верещит и тычет ножом в живот Голодного Мальчика. Плоть расходится легко, как туман. Серебристое лезвие ножа проходит сквозь черную пустоту внутри, как рыба сквозь торфяную озерную воду, и кажется, что сейчас появятся – Егоров, и Деня, и Груша. Мама, думает Яна, потом появится мама и снова будет живой. Из вспоротого живота Голодного Мальчика хлещет нефтяная жижа. Яна отшатывается, теряя равновесие, но покрытая кровавой коркой ладонь Фильки смыкается вокруг ее пальцев. Не дает упасть.
    Голодный Мальчик мелькает. Голодный Мальчик становится прозрачным, вновь сгущается, дрожит, как горячий воздух над асфальтом, – как тогда, когда они не знали его, когда пытались его спасти. А потом рядом с Голодным Мальчиком появляется белая, из тумана сотканная собака. Филька судорожно вздыхает, и его скованные кровавой коркой пальцы шевелятся, пытаясь обрести свободу. Собака осторожно сжимает зубами запястье Голодного Мальчика – но клыки проходят сквозь плоть, как сквозь воздух. Филька ахает – едва слышно, с мучительным, болезненным изумлением. Он стискивает ладонь, и Яна морщится от боли. Собака оглядывается на Фильку, неуверенно машет хвостом, снова пытается схватить Голодного Мальчика – но не может. Никак не может...
    – Все наоборот… – стонет Филька, и в его голосе слышны слезы. – Я думал… а все наоборот… Я думал, Мухтар мертвый должен быть…
    Его слова едва пробиваются к Яне сквозь низкий гул в голове. Мертвая собака топчется вокруг не-живого мальчика, все пытаясь ухватить его – за руку, за полу куртки, за штанину, – но клыки все проходят и проходят насквозь. Голодный Мальчик тает, и Яна вдруг понимает: он просто убегает. Смывается, чтобы переждать. Он может ждать долго, очень долго...
    Яна прижимает ладонь к губам, как будто боится, что Голодный Мальчик запрыгнет прямо ей в рот. Голодный Мальчик дрожит, дрожит, исчезает. Там, где он лежал, остается лишь черное пятно – будто кто-то пролил на чистый песок мазут. На краях пятна неуловимо переливается бензиновая радуга. Яна могла бы смотреть на нее долго-долго. Могла бы уйти в нее.
    Потом Филька с кряхтением нагибается, и наваждение проходит. Филька выпрямляется с громким сопением, и Яна видит в его руке костяную трубочку. Ступая по-стариковски тяжело, Филька спускается к воде. Размахивается, собираясь забросить трубку в озеро, – и Яна повисает на его руке.
    – Дай сюда! – вопит она, и он удивленно выпускает трубочку. Обваренная стыдом кожа сползает, обнажая мясо, кости, мозг, – но дядь Юра еще здесь, и он может захотеть проверить, не спрятался ли Голодный Мальчик у нее внутри. На самом деле ей даже хочется, чтобы он решил проверить. Хочется увидеть удивление на его пустеющем лице, когда он подумает, что наконец угадал...
    Яна вертит трубку в руках, рассматривая тонкую резьбу. Находит две дырочки – как раз продеть шнурок. Все так просто, думает она. Теперь все будет просто. Больше к ней никто не полезет.
    Она вытаскивает из-за пазухи ключ от квартиры, развязывает тонкий кожаный ремешок и запуливает ключ в самую середину Коги. Он падает воду со звонким, округлым бульканьем, от которого по затылку пробегают мурашки. Яна прилаживает к шнурку трубочку и вешает ее на шею. Прячет под футболкой.
    – Я теперь здесь жить буду, – говорит она Фильке. Он таращит глаза, начинает что-то говорить – но, передумав, замолкает. Кивает на скулящего дядь Юру:
    – А он?
    Яна задумывается. Пожимает плечами:
    – Он, наверное, скоро домой пойдет. Остальные же уходили…
    Ей хочется верить, что она права. Иначе с дядь Юрой придется что-то делать. Она знает, что, – но теперь, когда Голодный Мальчик сбежал, это кажется противным. Наверное, она еще не проголодалась…
    – Я с тобой останусь, – говорит вдруг Филька. – Я тебя с ним одну не брошу.
    Он мужественно выпячивает челюсть – но в его глазах плещется страх. На секунду Яна задумывается: а за кого он больше боится, за нее или за дядь Юру, – но Филька, не дожидаясь ответа, уже идет к кострищу и принимается сгребать в кучу обугленные веточки.

    Всю ночь они жмутся к костру, то задремывая, то просыпаясь от плача дядь Юры, слепо бродящего в стланиках вокруг стоянки. Дядь Юра ищет Голодного Мальчика, но боится найти его. Боится, что екай ждет его у костра.
    Под утро голод становится невыносимым, и Яна вспоминает о своих припасах. В предрассветной полутьме они кое-как отмывают нож, вскрывают банку тушенки и суют ее прямо в огонь. Терпения не хватает, и вскоре они уже прямо пальцами выхватывают из банки холодное мясо, плавающее в раскаленном бульоне. Тушенка отдает нефтью, но все равно очень вкусная. Она заканчивается очень быстро; Филька дожевывает жилку и довольно отваливается, опираясь на бревно, но Яна совершенно не наелась. В животе урчит. Спать уже не хочется, а заняться нечем; чтобы развлечься, Яна снимает с шеи трубочку и вертит ее в руках, рассматривая при свете костра узор. Она такая красивая. Яна играючи подносит ее ко рту и ловит на себе остановившийся взгляд Фильки.
    – Не надо, – сипло просит он, и Яна пожимает плечами. Страшно хочется есть; трубочка отвлекает ее, а Филька только бесит. Вечно он боится. Чтобы подразнить его, она нацеливает трубочку на его висок.
    – Он вот так делал, да? – говорит она, и Филька слабо отмахивается.
    – Пожалуйста, не надо, – просит он так жалобно, что хочется ему врезать. Ей так хочется есть. Она такая голодная, что готова кусаться от злости.
    – Да ладно, я шучу, – говорит Яна и улыбается. Трубочка утыкается Фильке в висок, и тот замирает, как кролик. – Вот так, да? – глаза Фильки закатываются. Так хочется есть. Стоит потянуть в себя воздух – и голод пройдет. Она точно знает – голод пройдет. – Или так… – говорит она.
    Филька с тихим вздохом заваливается набок, как мешок с картошкой. От неожиданности Яна резко выдыхает; низкий гул вырывается из маленькой трубочки, басовый, огромный гул, черным нефтяным облаком наползающий на Коги, на сопки, на скрытый за ними город, на весь мир. Радужка Фильки исчезает под верхними веками; видны только пустые, покрытые сеткой лопнувших сосудов белки, и становится ясно, что Филька умирает.
    А сокрушенный гулом дядь Юра падает на колени и начинает протяжно кричать.

    Когда она огибает угол дома и, шатаясь под тяжестью навалившегося на плечо Фильки, заходит в свой двор, уже совсем светло. Кажется, что-то должно измениться: может, город будет зловеще пуст утром буднего дня, или наоборот, полон людей, ждущих неизвестно чего. А может, по двору станут ходить дружинники, вызванные на поиск пропавших… Но все обычно, обыденно, как будто вчерашнего дня вообще не было: редкие – слишком рано – прохожие торопливы и сосредоточены, и никто не ждет, и никто не смотрит на них с Филькой. Яна останавливается передохнуть и подумать. Папа с теть Светой еще дома. Наверное, завтракают, думает она. Может, папа пожарил яичницу с салом… Но затащить Фильку в квартиру и (поесть) подождать, пока он очухается, не выйдет. Придется идти к нему домой. Довести до дверей квартиры, позвонить и убежать…
    – Ты как? – спрашивает она.
    – Я нормально почти, – говорит Филька еле слышно. По его зеленоватому лицу ручьями стекает пот, и понятно, что ничего нормального с ним нет. Яна вздыхает.
    – Ну пойдем тогда…
    Она не успевает договорить.
    – Что ты с ним сделала, тварь? – дикий вопль вспарывает двор. – Что ты с ним сделала?!
    Филькина бабушка бежит навстречу, и Яна в ужасе закрывает глаза.
    …Наверное, она бы мне влепила, если бы не папа, думает Яна, когда бабка за руку утаскивает Фильку домой. Папа сказал – отстаньте от ребенка, и она отстала. Филька ревет на ходу, как маленький, но идет за ней сам, не задумываясь переставляет ноги, и от этого Яне немного легче.
    Папина рука тяжело опускается на плечо.
    – Быстро домой, – голос дрожит, как будто папа давится от отвращения. Он подталкивает Яну к подъезду, и она покорно шагает, опустив голову. Щели в асфальте – реки, привычно думает она, каньоны, можно нырнуть, можно... Тут она вспоминает, что теперь все по-другому. Что с папой она все равно жить не будет, и что он думает – не важно. Она теперь отдельно, у нее даже ключа нет… Яна поднимает голову и расправляет плечи.
    – Па, там дядь Юра на Коги, – говорит она. – Он кричит.

С ключом на шее - часть 3, глава 11 (1)

     11.
    Ей отчаянно не хватает рук. Набрякшая кровью штанина волочится, цепляясь за веточки, и, чтобы не потерять треники, Яна на ходу отжимает ткань. Ей приходится действовать одной рукой, а скрипку зажимать подмышкой, – вторая рука намертво зажата в холодной и влажной дядь Юриной ладони. Он держит так крепко, что пальцы слиплись и уже почти не чувствуются. Он цепляется за ее ладонь, как Лизка, напуганная страшным мультиком, и, как с Лизкой, Яна даже не пытается отнять руку. Кое-как отжав штанину, она отряхивает мокрые пальцы, разбрызгивая вокруг алые капли. Странно, что крови так много, ведь ей совсем не больно, только немного щиплет. Нож черкал по бедру, пока она удирала; тогда она даже не заметила, что порезалась, только досадовала, что неудобно бежать.
    С моря наползает туман; он тащит за собой промозглый холод, от которого синеют руки и закладывает нос. Ветер стих, и непривычная, оглушающая тишина становится настолько плотной, что слышно, как капли оседают на листья. Яна тянет дядь Юру за руку, торопясь дойти до Коги, пока он не передумал.
    – Погодка шепчет, – тоскливо говорит он. Яна бросает на него быстрый настороженный взгляд, но он послушно ускоряет шаги, и она позволяет себе отвлечься, чтобы снова отжать штанину и стряхнуть кровь. – Прям как тогда… – бормочет дядь Юра. – А ты молодец, не то что мой лоботряс. Зря только Светлану до белого каления доводишь. Она ж тебя любит, старается… У меня вот тоже падчерица будет. Я к ней как к своей. Потому что хорошие люди так делают, ясно? Тебе благодарной надо быть. А то за тобой тоже екай придет. Мамку твою уже убил. Будешь Светлане нервы мотать – подменит тебя и ее тоже высосет. Ты же этого не хочешь, правильно?
    Яна стряхивает с ладони накопившуюся кровь, и дядь Юра дружески пожимает ее руку. Пальцы совсем немеют.
    – Но ты не бойся. Ты, главное, отведи меня к нему, а там разберемся. Куда это годится: дети уже погулять боятся выйти, боятся, что зарежут…
    Запыхавшись на подъеме, дядь Юра замолкает.
    На вершине он замирает, и Яну по инерции отдергивает назад. Воспользовавшись моментом, она поправляет в кармане нож, снова начавший чиркать по ноге. Они стоят, почти касаясь плечами, и смотрят на лежащую под ногами черную гладь озера, подернутую серебристой паутиной тумана. Коги похоже на зеркало, повернутое изнанкой кверху.
    – Вот, значит, как, – медленно говорит дядь Юра. – Я его по всему городу искал, а он все это время здесь сидел…
    В его голосе слышна досада за напрасную работу.
    Яна отжимает совсем уж отяжелевшую штанину и стряхивает кровь. Лямки ранца натирают плечи. Мир застилает туманом; мир плывет и покачивается, и мгла заползает в голову. В голове все серебристое. Такое тихое. Скрипка выскальзывает из-под локтя, падает на упругое сплетение березы, и в шуршание капель вплетается слабый гул потревоженных струн. Ре опять спустила, думает Яна. Вечно она спускает.
Она тянется подобрать чехол, но дядь Юра не замечает ее движения. Он держит слишком крепко. Цепляется за ладонь так, будто ее рука – ветка, на которой он висит над пропастью.
    – Я его на хоккей хотел отдать, – мечтательно бормочет он, глядя на Коги,
    (…однажды папа приходит забирать ее из садика вместе с дядь Юрой. Яна бросается навстречу, и папа наклоняется и широко разводит руки, а дядь Юра смотрит поверх ее головы, и вид у него, как у Фильки над тарелкой манной каши, которую, как ни крути, придется съесть. Повиснув на папиных руках, Яна оглядывается и видит, как Ольга толкает в бок худого черноволосого мальчика. Яна не помнит, как его зовут. Он редко бывает в садике, потому что все время болеет, а когда появляется, с ним никто не хочет играть, потому что он все время ноет и просится к маме. Он ест пенки с молока; это ужасно противно, но каждый раз за обедом Яна не может удержаться – и смотрит. Мальчик с недоверчивым видом пересекает зал, и Яна с изумлением понимает, что дядь Юра – его папа. Это странно и как-то неправильно. Он просто не похож на чьего-нибудь папу).
    – А в ней ни кровиночки не осталось, – с жутким спокойствием говорит дядь Юра. – Лежала вся зеленая, лицо какой-то дрянью перемазано, то ли слюной, то ли пеной. А он в это время у соседки чаи гонял.
    Яна еще раз пытается дотянуться до скрипки. Туман наливается багровой темнотой, и мышцы мелко дрожат, как будто от неимоверных усилий. Дядь Юра просто забыл, что держит ее. Сдавшись, Яна прикрывает глаза и ждет, когда под веками перестанут плыть тошнотворные ядовито-зеленые пятна. Очень хочется спать.
    – Ну я теперь разберусь с ним, – решительно говорит дядь Юра и, чуть косолапя, спускается к берегу, волоча Яну за собой, как набитую ненужными вещами сумку.

    Дядя Юра переминается, оглядываясь по сторонам, и кварцевый песок сахарно хрустит; из-под ноги выворачивается халцедон, мутноватый, но крупный и яркий, как абрикос. Яна запоминает место, чтобы подобрать его потом, когда все кончится. Ей нравится воображать, что за халцедоном можно будет вернуться.
    Стоя на берегу Коги и держа за руку убийцу, она впервые думает: а что, если Голодный Мальчик не выйдет?
    – Ну и где твой дружок? – спрашивает дядь Юра, и его тонкий голос вспарывает неподвижный воздух. Он сжимает Янину руку, отпускает, сжимает снова, тискает, как комок пластилина, когда не знаешь, что лепить. Яна выворачивает свободную руку и чешет о бок предплечье, на котором снова появились зудящие выпуклые блямбы. Рукоятка ножа в кармане больно бьет по косточке замерзшего запястья.
    – А ну вылезай! – раздраженно говорит дядь Юра. – Я тут не в прятки с тобой играть пришел.
    Яне становится смешно. Конечно, Голодный Мальчик не выйдет, он дурак, что ли. Ей придется все сделать самой, как и собиралась. Так даже лучше: в подъезде могли засечь, а сюда никто не придет. Никто не узнает… кроме, разве что, Голодного Мальчика. Но он никому не скажет.
    А может, его больше и нет, потому что теперь на Коги будет жить она. Наверное, ей придется найти кость и вырезать из нее трубочку, но сейчас на это нет времени.
    Прикусив губу и стараясь двигать рукой как можно незаметнее, она вытаскивает из кармана нож. Пористая рукоять из рога липнет к влажной коже. Глядя в песок, Яна представляет: развернуться, вскинуть руку, воткнуть. Она с любопытством думает: как это? Наверное, трудно. Папа всегда сам режет мясо – говорит, это мужская работа. Наверное, лезвие надо втыкать изо всех сил. Только не в грудь – там куча костей – а в живот. Живот мягкий. У нее получится.
    Яна тихонько переступает, вдавливая ноги в песок, и крепче сжимает нож. Если все сделать быстро – он не успеет понять. Он не ждет ничего такого, – ведь взрослые не боятся детей.
    Но дядь Юра боится. Его ладонь такая мокрая, словно он сунул ее под кран. Он нервно поводит плечами; запах пота бьет Яне прямо в нос, к горлу подкатывает, и во рту снова появляется привкус подмышек и лежалого мороженого мяса. Привкус задавленного ледяного ужаса, с которым папа смотрит в тарелку.
    Яна набирает полную грудь неподвижного воздуха, пахнущего нефтью и гнилой осокой, и дядь Юра вдруг перестает мять ее руку. В его шее что-то громко щелкает, когда он поворачивает голову. Ледяные шарики глаз с блеклым хрустом прокатываются в глазницах, и дядь Юра впервые смотрит на нее по-настоящему.
    – Он не придет, да? – хрипло спрашивает он. – Он уже здесь.
    Он смотрит на нож. Нож тяжелый, как кирпич, и когда Яна поднимает его, мышцы мелко дрожат от напряжения. Ее рука движется сама по себе, с треском раздвигая замороженный воздух, ее рука поднимается и вытягивается, приближаясь к цели. Лезвие упирается в препятствие. Яну окатывает жаром, а нож вдруг продолжает движение, и теперь оно трудное и медленное, словно сквозь кисель.
    – Дрянь! – от визга дядь Юры звенит в ушах. Рука Яны разжимается; из бесконечного далека доносится хруст, с которым нож вонзает в песок. Мокрая, обжигающе-ледяная ладонь обрушивается на скулу, и Яна валится на песок. Перед глазами мелькает рукоятка из оленьего рога, и нога в блестящем черном ботинке тут же отметает ее прочь. Песок взметается россыпью звезд и режет глаза. Сквозь сверкающую, ослепительно-белую боль Яна смотрит, как клетчатая рубашка на дядь Юрином животе намокает черным, и запах нефти и железа становится оглушительным.
    – Дрянь! – доносится сверху. На Яну рушится что-то огромное, черное, блестящее, как вороньи крылья, и она успевает скорчиться, а потом страшный удар выбивает ее из скрюченного тела, и она летит, как в мультике, далеко-далеко, до самого моря.
    …На высоком рыжем обрыве, над серой пустотой, тихо рокочущей прибоем, под вопли чаек Яна кое-как встает. Машинально подбирает большущий, восхитительно прозрачный халцедон, наклоняется за следующим и останавливается. Халцедонов так много, что сразу становится понятно, откуда они берутся. Яна выпрямляется и оглядывается по сторонам. Здесь ничего не растет, кроме редких кустиков ромашек, дрожащих на ветру так, что рябит в глазах. Яна стоит на краю огромной мусорной кучи. Иногда ветер чуть меняет направление, и тогда от кучи доносится тяжелый, отвратительный, ни на что не похожий запах, в котором мешается мороженое мясо и нефть, слепые щенки и затхлое печенье, и перегар, и дохлая, вздувшаяся крыса, и грязные простыни, и еще что-то, чему даже нет названия. Ветер все крутится и юлит, и когда эта невообразимая вонь снова врывается в запах соли и водорослей, Яна понимает, что это – место, откуда приходит Голодный Мальчик. Это свалка, на которую человек-ворона свозит чужие тайны.
    Яна сама теперь – чужая тайна, которую нужно спрятать.
    Ветер гонит по земле пушистые светлые комочки; из любопытства она подбирает один. Это клочья собачьей шерсти. Она начинает скатывать их – просто так, лишь бы занять руки. Комочки послушно сваливаются в пряжу. Она вытягивается на ветру; налетающие с моря порывы треплют нить так, что ее трудно удерживать в руках. На всякий случай Яна наматывает часть на ладонь – а потом ветер бьет с ураганной силой, нить взмывает в воздух и дергает Яну за собой.

С ключом на шее - часть 3, глава 10

     10.
    – Странность мира восстановлена, – холодно произнесла Янка, и Филипп удивленно вздрогнул. Янка отрешенно смотрела на черное зеркало Коги, лежащее под ногами – едва уловимо искаженный круг, зависший в пространстве под необъяснимо неправильным углом. Филипп не решился окликнуть Янку; оставив ее позади, он прошел еще несколько метров вперед по тропе. Справа мелькнула клетчатая тряпка. Филипп присел на корточки и раздвинул цепкие ветки.
    Скрипичный чехол расползся на влажные лоскуты. Он лежал здесь так давно, что почти истлел, и березовые кустики проросли насквозь. Из-под тряпок проступала выбеленная дождями и ветром фанера, торчали скрученные в спиральки проволочки – две серебристых и две медных. Филипп осторожно приподнял один из лоскутов; из-под него выбежал толстый черный жук, и стало видно – остатки лака, страшные черные трещины на деке, исказившие изящные прорези-эфы, завиток грифа, в углублениях все еще рыжий и блестящий, как халцедон. Смотреть на скелет скрипки было неприятно, как на откопанного покойника, и Филипп аккуратно пристроил лоскут на место.
    – Так и лежит, – равнодушно сказала за спиной Янка. Филипп дернулся всем телом и вскочил на ноги. Попытался найти слова утешения – и тут же понял, что они не нужны. Янка щурилась сквозь клочья тумана на берег озера. – Наверное, нам надо туда, – сказала она. Филипп кивнул, и они принялись спускаться к воде.
    Дядь Юра скрючился на песке, закрыв голову руками, и тихо рыдал, булькая и шмыгая носом. От него несло потом и нестиранной одеждой. Ольга стояла над ним, сотрясаясь от ярости. Услышав шаги, она бросила на Филиппа с Янкой бешеный взгляд и отвернулась.
    – Да где же он, – прошипела она, сжимая кулаки. – Где он шляется?! Пусть сожрет его наконец, пусть нажрется, пусть подавится… – она вытянулась в звенящую струну, так что на шее проступили синие жилки, и заорала: – Эээээй! Ты! Еда! Я еду привела! – она прислушалась к шороху капель в кедровой хвое. Дядь Юра застонал, загребая обломанными ногтями песок, словно пытался закопаться. – Эй! – снова заорала Ольга. – Я пришла, как обещала! Я соскучилась! Выходииии! Еда! Хавчик… Почему он не выходит?!
    – Потому что мы взрослые, – тихо ответил Филипп, и его затылок вдруг свело от нахлынувшего предчувствия. – Он нам на глаза не покажется…
    Янка вдруг встрепенулась.
    – Да еще… – пробормотала она. – Я же отобрала у него трубку. Он и не смог бы…
    – Да не нужна ему трубка, – огрызнулась Ольга, – очнись! Я сама видела, как он без трубки жрет…
    Так вот куда делся Груша, подумал Филипп. Голодный Мальчик никогда не пробирался в город. Филипп зря скрывался от зеркал, дядь Юра зря всматривался в детские лица… Все зря…
    Дядь Юра громко всхлипнул, и под его носом надулся и лопнул желтый пузырь соплей. Янка нервно хихикнула; дядь Юра поднял голову, и она затихла. Улыбка исчезла с лица, будто стертая тряпкой. Янка заворожено уставилась в его глаза; Филиппу захотелось тряхнуть ее за плечо, крикнуть, чтоб отвернулась, – но тут дядь Юра сел и неторопливо обтер рукавом щеки. Его лицо, только что похожее на серый, опухший, бессмысленный кусок мяса, вдруг снова обрело человеческие черты, и Филипп содрогнулся, увидев неглупого, незлого, слегка расстроенного бытовыми неприятностями человека.
    – Ты меня сюда привела, – спокойно, почти интеллигентно проговорил дядь Юра, глядя на Янку. Он выглядел совершенно нормально, и только загребающие песок пальцы никак не могли остановиться. – Ты меня заманила сюда, – сказал дядь Юра и негромко добавил: – Как не стыдно.
    Щеки Янки побурели, и Ольга громко шмыгнула носом. Пальцы дядь Юры наконец перестали шевелиться, собрались в горсть. Он тяжело поднялся, до последнего опираясь на землю, и выдернул руку из песка. Перед Филиппом мелькнуло что-то длинное. Блестящее. Покрытое бурыми, как от нефтяной пленки, пятнами.
    Кожа Янки стала зеленоватой, глаза остекленели. Губы сложились в трубочку, втянув щеки, – казалось, она вот-вот начнет грызть кончик ручки, чтобы легче было решить сложную задачу. Она не понимала, никак не могла осознать, что происходит и что надо делать…
    Филипп дико завопил и бросился наперерез дядь Юре. У Ольги получилось бы лучше, но она была слишком далеко, она не успела бы. Филипп, нагнув голову, нацелился сшибить дядь Юру с ног – но тот, не глядя, страшно и ловко обрушил на его челюсть кулак. Филипп повалился на четвереньки; в разбухшем, полном горячей крови рту появилось что-то лишнее, чего там быть не должно, – и в то же время чего-то мучительно не хватало. Филипп беззвучно разинул рот, и на песок упало маленькое, гладкое, светлое под красными пятнами. Позабыв про Янку, Филипп в изумлении уставился на свой зуб, – а когда спохватился, было уже поздно. Брови Янки поднялись печальным, удивленным домиком; опустив глаза, она растерянно смотрела, как в ее живот диковинной пятнистой рыбиной плывет нож, четверть века пролежавший на берегу озера, обглоданный временем, но все еще способный убивать…
    Грохот вдавил барабанные перепонки в череп. Пороховая вонь взрезала носоглотку. Как сквозь вату, Филипп услышал короткий вопль. Ощутил коленями, как содрогнулась земля под рухнувшим телом. Оглох от наступившей тишины.
    – Боже, – выговорил кто-то. – Боже, Юрка… Юрка…
    Дядя Юра снова скорчился на песке – безжизненная куча тухлых тряпок, неопрятное пятно, оскверняющее черно-белую чистоту Коги. С ним что-то было очень не так, что-то очень неправильно, – а потом Филипп понял, что не видит головы, и мгновенно облился ледяным потом. Вместо головы были – расколотые, разваленные на части руины. Перламутровая пленка кошмарно пульсировала под клочком мокрых после отчаянного бега волос; Филипп, неспособный хотя бы закрыть глаза, все смотрел и смотрел на это биение, – один, два, три удара, – а потом пульсация затихла, и пленка потускнела, как вынутый из воды камешек. То, что было дядей Юрой, ушло. Осталось лишь красно-серое месиво. Песок под ним стремительно наливался красным.
    Что-то тяжело ударило по веткам стланика,– и Филипп наконец смог отвернуться. С тупым удивлением уставился на ружье, отброшенное к кустам. Появившийся из ниоткуда Янкин папа с серым, мертвым лицом рухнул на колени. Потянулся к телу – будто собирался встряхнуть за плечи, поднять, растормошить – и откачнулся. Его подбородок повело. На мгновение он зажал рот тыльной стороной запястья, кадык быстро прошел вверх и вниз, – а когда убрал руку от лица, его глаза слезились.
    – Юрка… – повторил он, – и вдруг вцепился в свои рыжие, дыбом торчащие волосы.
    Не в силах смотреть на них, Филипп отошел к берегу. Зачерпнул ладонями воду, такую холодную, что заломило в локтях, и поднес к разбитому рту. У воды был вкус нефти. Филипп с отвращением сплюнул и принялся тереть окровавленные губы. Язык жил своей жизнью, нащупывая и облизывая пустоту на том месте, где совсем недавно был передний зуб.
    Филипп представил, что скажет мама, недобро усмехнулся темной глади Коги, и отражение закачалось на воде, вытесняя небо и сопки, улыбнулось в ответ – радостно и жадно. Он пришел, подумал Филипп и потрогал языком дырку от зуба. Голодный Мальчик вернулся. И он хотел есть.

    …Кажется, мусорка еле ползет, но, выбравшись из кузова, Филипп обнаруживает, что проехал почти вдоль всего города. Он провожает взглядом машину – Ольга, сжавшаяся в комок на дне кузова, кажется светлым призрачным пятном. Она растворяется на глазах, бледнеет, исчезает, а потом и машина скрывается в тумане. Мухтар с поскуливанием вздыхает, приваливается к ноге, и Филипп зажмуривается, радуясь живому теплу среди промозглой мути. Потом вспоминает, что должен сделать, и желудок скручивает в жгут, а в ноге, там, где к ней прижимается добрый собачий бок, появляется отвратительная сосущая слабость.
    Филипп коленом сдвигает пса в сторону, кивает ему, приглашая идти за собой, и, едва переставляя горящие, ноющие от бега ноги, ковыляет по обочине обратно к Янкиному дому, к точке, с которой начинается знакомый путь на Коги. Мухтар идет рядом, подлаживая шаг. Иногда пес заглядывает Филиппу в лицо, и тогда он отворачивается, чтобы не видеть этих веселых дружеских глаз. Капли тумана оседают на щеках, волосах, на собачьей шерсти, на резных листьях полыни; к тому моменту, когда Филипп сворачивает с дороги и углубляется в стланик, и он сам, и пес, и все вокруг подергивается туманной пеленой, серебристой, как изнанка зеркала.
    От этого серебристого налета чешется между глазами – как от пыли в папином кабинете. Это дает Филиппу понять, что он уже зашел достаточно далеко, но все-таки он продолжает идти сквозь сгущающийся туман. Влага размывает красные пятна вдоль тропы, и довольно долго Филиппу удается не замечать их. Но капли становятся ярче, и делать вид, что это всего лишь багровые листья брусники, все труднее. От густого железного запаха подступает к горлу. Янка ранена. Наверное, она сумела вырваться. Бежала на Коги, в единственное место, где у нее оставался шанс спастись. Филипп словно наяву видит, как замедляется ее бег, как кровь вытекает из глубокой раны на шее. Убийца идет за ней. Ему уже не надо спешить – он спокойно шагает, зная, что вскоре настигнет ее и закончит начатое.
    Филипп останавливается, лишь дойдя до верхушки сопки, нависающей над Коги. Начинающий рыжеть склон уходит из-под ног и растворяется в серой пустоте. Впереди светлеет что-то продолговатое. Филипп подбирает клетчатый чехол со скрипкой. Ткань набрякла и отяжелела от влаги; он растерянно прижимает чехол к груди, и скрипка внутри ощущается как хрупкие косточки под слабой плотью.
    Мухтар шумно обнюхивает особенно большую и яркую каплю, кружком застывшую на кварцевом булыжнике, и принимается с хлюпаньем лизать гладкую поверхность камня. Несколько секунд Филипп смотрит на него, до боли сцепив руки. Глядя на розовый язык, выглаживающий камень, с брошенной скрипкой в руках, он с хрустальной ясностью понимает, что Янка мертва. Ее больше нет в этом мире – иначе ее кровь не стала бы едой для бродячей собаки.
    Филипп безумным взглядом обводит стланик и березу, покрывающие мягкие складки сопок. Где-то в этих кустах лежит ее тело. Наверное, надо найти ее. В книгах всегда находят тело и закрывают глаза. Но Филиппу не заставить себя свернуть с тропы, чтобы увидеть ее – окровавленную, выпотрошенную, похожую на кучу грязных тряпок. Он не сможет прикоснуться к глазам, подернутым серебристой пеленой. Не сможет спасти ее. Все кончено.
    Но у него осталось еще одно дело. Вспомнив о нем, Филипп каменеет лицом и вытирает щеки волглым рукавом. Он пытается свистнуть; из сведенных губ вырывается только сипение, но Мухтар понимает. Фыркнув, он перестает обнюхивать пропитанную кровью тропу и подбегает неторопливой трусцой, навострив уши в ожидании новой команды.
    Филипп осторожно, как младенца, укладывает скрипку на мягкий мох и опускается на колени. Подтащив Мухтара поближе, он обнимает его крепко-крепко и на мгновение зарывается лицом в мокрую шерсть. Пес сует морду под куртку, смачно тянет носом, и Филипп вытаскивает из внутреннего кармана заскорузлый от черной крови лоскут.
    – Нюхай, – ломким голосом выговаривает он, – давай, нюхай.
    Мухтар сопит на лоскут и заглядывает в глаза, постукивая хвостом. Филипп с силой проводит основанием ладони по зудящим векам и крепче обнимает пса. Ржавый ножик с нежно-зеленой пластмассовой ручкой, облепленный черной торфяной землей, легко выскальзывает из кармана.
    – Ищи, – шепчет Филипп и, зажмурившись, втыкает нож прямо в теплое мохнатое горло.
    Лезвие проскальзывает по толстой шкуре, но, когда Филипп уже готов разжать пальцы, под ножом вдруг что-то подается влажно и ужасающе легко. Мухтар визжит и с неожиданной силой выдирается из рук; зубы лязгают под самым ухом. Ножик с влажным звуком шмякается на мох. Продолжая визжать, Мухтар резкими прыжками отбегает на десяток метров вниз по склону и останавливается. В тумане он кажется расплывчатым силуэтом, но кровь, испачкавшая густой светлый воротник, горит, как костер. Поскуливая, Мухтар принимается вылизываться. Стоя на коленях, Филипп смотрит, как кровавое пятно становится все меньше, пока совсем не исчезает. Мухтар перестает лизать рану и, фыркнув, сердито трясет головой. На шерсти выступает несколько новых капелек крови – но это все. Пес вовсе не собирается умирать.
    Филипп обмякает. Издав скрипучий смешок, он тяжело роняет зад на пятки и шумно выдыхает сквозь стиснутые губы. Туман шуршит в ушах, как перья в подушке. В мире нет звуков, кроме этого шороха, слабого звука капель, стекающих с корявых веточек, и недоуменного поскуливания Мухтара. Сладко пахнет березой и брусничным листом. Филиппу почти уютно в этом серебристом, бездвижном коконе. Он мог бы остаться в этом безветрии навсегда.
Тихий смех Голодного Мальчика проскальзывает сквозь туман и вкрадчиво проникает в мозг. Довольный, предвкушающий смех, от которого по телу расползается томительная слабость. Филиппу хочется закрыть глаза и забыть, зачем он сюда пришел. Все забыть. Смех Голодного Мальчика вползает под череп, как мягкая, рыхлая вата, как комья собачьей шерсти, как кухонный чад. Филипп пьяно мотает головой. Пальцы судорожно обхватывают рукоятку ушедшего в мох ножа, сгребают его вместе с нитяными клочьями сфагнума; затупившееся от бесчисленных бросков в землю лезвие впивается в подушечку пальца, продавливая кожу. Боль разрядом пронизывает руку и отдает в голову, выжигая рыхлую муть. Филипп, пошатываясь, поднимается на ноги и с диким нечленораздельным воплем сигает вниз, одним прыжком одолевая расстояние до Мухтара.
    Пес отскакивает, поджимая хвост; он реагирует почти мгновенно, но Филипп успевает.
    – Фааас! – орет он и валится вперед, придавливая собаку животом. Нож входит в плоть с тихим хлюпаньем, как будто в голове негромко лопается мокрый пузырь. Беспомощно лязгают клыки. Лапы несколько раз дергаются, раздирая ляжки Филиппа мощными когтями, и застывают.
    – Фас, – произносит Филипп. Влажная собачья шерсть колеблется от его дыхания и липнет к губам. От запаха крови, смешанного с вонью псины, режет глаза. Рывком подтянувшись на руках, Филипп сползает с мертвой собаки, и его выворачивает наизнанку.

С ключом на шее - часть 3, глава 9

     9.
    Она не хотела вспомнить, когда бегала последний раз, – не презрительной рысцой, лишь бы физрук поставил тройку и отвязался, а вот так, по-настоящему, чтобы мокрый ветер хлестал в лицо, чтобы не чуять земли под ногами, чтобы лететь. Воспоминания были рядом, они кружили над головой, шелестели вороньими крыльями, – но Ольга бежала быстрее, и воспоминания не могли догнать ее. Добровольно принятые путы лопались, как гнилой ситец юбки до пят, клочьями опадали за спиной и тут же исчезали за горизонтом – так быстро она бежала. И даже собаки отставали от нее; они неслись позади, растянувшись длинной дугой, и было приятно ощущать спиной их присутствие, – но она бежала быстрее собак.
    Из груди рвался восторженный вопль. Она заулюлюкала и вильнула, обходя сбоку того, за кем гналась, и направляя его на тропу. Ей было жаль, что он такой старый, и слабый, с прокуренными легкими и изъеденным страхом нутром, – бежать за ним было почти неинтересно, и она немного боялась, что он упадет, схватившись за сердце и закатив глаза, и все кончится быстро, скучно и обыкновенно. Она чуть замедлила бег, чтобы не прервать погоню раньше времени, – и воспоминания догнали ее, воспоминания о том, как ей было весело и страшно, а потом она сделала все, как положено, и все сломалось. Но до того… до того она бежала.
    Ольгу разобрал смех, и она не стала бороться с ним.
    – Стооой! – заорала она, хохоча, и дядя Юра, вздергивая зад, прибавил ходу. Попытался свернуть в последний проход между гаражами; Ольга обошла его сбоку, и он шарахнулся, снова рванул по раскатанной тракторами дороге между бесплодными, выкорчеванными участками, на которых так и не развели огороды. Полынь и пижма по обочинам сменились кустиками березы и куртинами шикши, – а впереди неумолимо вставали стланики. Дядь Юра заметался, и Ольга залилась смехом.
    – А ну стой! – звонко крикнула она, подаваясь то вправо, то влево, перекрывая все пути, кроме одного. – Тебе же лучше будет!
    Дядь Юра оглянулся, загребая воздух скрюченными пальцами. Совсем белый, подумала Ольга, и губы обложены, нет, рано, здесь ты у меня не свалишься, так ты не уйдешь. Она сделала выпад, и дядя Юра, тонко взвизгнув, подпрыгнул на месте и бросился прочь по единственной дороге, которую она ему оставила.
    Ольга раздвинула упругие ветки. Длинные кедровые иголки огладили ее руки. Толстый слой влажной хвои под ногами был мягким, как перина. Впереди раздавалось сиплое, жесткое дыхание, хруст сухих веток, сдавленный плач. Наползающий с моря туман глотал звуки, и они удалялись, затихали и вскоре исчезли совсем, – и вместе с ними вдруг затих и ветер.
    Ольга постояла, вслушиваясь в шорох оседающих капель, тихо рассмеялась и перешла на плавный, ленивый бег. Она не торопилась. И когда она бежала через марь (через марь бегать нельзя, но не сегодня, сегодня она ни за что не протонет), а впереди уже вставал склон нависающей над Коги сопки, воспоминания снова нагнали ее, – но уже не могли причинить вреда.

    …Ольга смотрит, как Янка запирает дверь, и ей кажется, что она запирает что-то еще – запирает навсегда что-то очень важное, без чего и жить нельзя. Филька глупо открыл рот, – наверное, тоже видит, что Янка закрывает не только замок. Сейчас они втроем выйдут из подъезда – и все изменится навсегда. Это последнее, что они сделают втроем, – спустятся по лестнице и выйдут на покрытый коркой соли свет. Дальше они пойдут каждый сам по себе.
    – Хочешь, я с тобой в Институт схожу? – предлагает Ольга. – Подожду в коридоре, пока ты с папой разговариваешь.
    Ее голос звучит тускло и пусто, будто обглоданный. Янка смотрит на нее круглыми от ужаса глазами, молча трясет головой, и Ольга отворачивается, сложив руки на груди. В последний раз щелкает замок, и Янка, откидываясь назад под весом набитого ранца и балансируя скрипкой, начинает спускаться. Ольга с Филькой идут следом, как почетный караул.
    Свет на улице именно такой, каким его представляла Ольга, – бледный, невыразительный, пыльный. Янка плоской серой тенью замирает в дверном проеме, и кристаллики соли, забившие солнечные лучи, разъедают ее контур. Мучительная пауза перед окончательным концом. Ольга не может ее выдержать.
    – Чего стоишь столбом? – недовольно говорит она и протягивает руку, чтобы подпихнуть Янку в спину. На серую Янкину тень надвигается другая, высокая, размытая, совсем съеденная. Филька сипло втягивает воздух и перестает дышать: его легкие закрыты на ключ, его дыхание заперто, они все заперты, все трое… Снова – трое.
    – Здрасьте, – громко говорит Ольга, оттирает Янку плечом и просовывается вперед.
    Увидев ее, дядь Юра досадливо морщится и отворачивается, снова сосредоточившись на Янке – а та смотрит в цементный пол крыльца, будто видит далеко-далеко внизу что-то страшно важное.
    – А Янкиного папы дома нет, – еще громче говорит Ольга. – Он на работе. Вы лучше вечером зайдите, он вечером придет.
    – Ты еще пораспоряжайся мне, – цедит дядь Юра. – Идите, поиграйте, мне надо с Яной поговорить.
    – Никуда мы не пойдем, – выпаливает Филька и переступает с ноги на ногу, крепче утверждаясь на земле. Дядь Юра криво, заискивающе улыбается. Как собака, на которую прикрикнули.
    – Какие у тебя невоспитанные друзья, Яна, – говорит он. – Не понимают, что слушать чужие разговоры невежливо. Наверное, это они подбили тебя написать ту глупую записку? – Его жалкая улыбка становится чуть шире, приоткрывая сероватые зубы. Блуждающий взгляд Янки расплывается, и Ольге хочется врезать ей, чтоб очнулась. – Представляешь, что скажет твой папа, если узнает, что ты сделала? Надеюсь, ты с ним своими выдумками не делилась. Тебя, конечно, выдрать надо, как сидорову козу, но я ему ничего не скажу. Такое врагу не пожелаешь: узнать, что родная дочка – шантажистка и клеветница. Ты знаешь, что такое клевета, Яна? Это подло, недостойно…
    На его лбу выступают капли пота, верхняя губа подергивается. Ольга никак не может взять в толк, чего он хочет и зачем пришел. Она только понимает, что двор пуст, их никто не видит, а дядь Юра по-прежнему выглядит, как испуганная собака, – собака, готовая укусить.
    – Что ты рассказала отцу? – спрашивает дядь Юра. – Что ему наговорила? Не хочешь по-хорошему – я тобой по-другому поговорю. Что ты ему сказала? А ну отвечай!
    Он хватает Янку за плечо. Пальцы впиваются в плоть. Дернувшись, как тряпичная кукла, Янка вскидывает локоть, прикрывая голову, и забытый скрипичный футляр в ее руке бьет дядю Юру по носу. У Ольги вырывается истерический смех; она зажимает рот ладонями. Дядя Юра молча открывает и закрывает рот; Ольга закусывает кулак, чтобы не закатиться от хохота, а потом вдруг понимает, что дядь Юра онемел не от возмущения, а от страха, – он весь серый, и его губы трясутся, как студень. И смотрит он не на саму Янку, а на карман ее обвисшей кофты. Прорвавшийся от резкого движения карман, из которого торчит изогнутое лезвие ножа с глубокой ложбинкой, загаженной бурыми пятнами.
    Кровь вскипает шипучими пузырьками и заполняет голову Ольги. Мир становится хрупким и прозрачным, как облизанный до бритвенной остроты леденец.
    – Атас! – орет она. Мир взрывается острыми осколками. Янка спрыгивает с крыльца, на бегу прижимая нож чехлом со скрипкой; Филька, чуть помедлив – он всегда медлит, всегда! – тяжелыми прыжками несется за ней. Ольга ухмыляется в лицо дядь Юре и срывается с места.
    – А ну стоять! – орет дядь Юра. – Я кому сказал, стоять! Вам же лучше будет!
    Она усмехается, представляя его растерянную, возмущенную рожу – так у всех взрослых, когда от них убегаешь; но внезапно ее сердце сбивается, делает кульбит, и только потом до сознания доходит сбивчивый и тяжелый, но ужасающе быстрый топот дядь Юры.
    Ранец тяжело бьет Янку по пояснице. Торчащее из дыры в кармане лезвие описывает смертоносные дуги, черкая по бедру. Янка бежит слишком медленно, вскидываясь, как заяц, размахивая скрипкой, которая вот-вот запутается у нее в ногах. Филька раскачивается на бегу, вытягивает руки вперед, как в глупом мультике, – то ли стремясь перехватить Янкину ношу, то ли теряя равновесие. Ольгу душит дурацкий смех; от него колет в боку, и бежать становится все труднее. Янка и Филька скрываются за углом. Топот дядь Юры становится оглушительным. Он не должен догонять ее. Взрослые не умеют бегать…
    – Тебе же лучше будет! – выкрикивает дядь Юра, и Ольга хохочет. Надо бы заткнуться, но не получается. Она бежит слишком медленно. Она уже, считай, попалась. Ольга заходится от смеха и сгибается пополам.
    Хватаясь за бок, она выбегает на пустырь за Янкиным домом. Над глинистыми рытвинами с воплями кружат чайки – Янка с Филькой вспугнули их, пробегая мимо помойки, и теперь чайки бьются в истерике; только два поморника сидят на куче вываренных костей, огромные, спокойные и опасные, как птеродактили. Янка с Филькой бегут на Коги, снова бегут на Коги, и Ольге остается только бежать вместе с ними. Она догоняет их под птичьи крики, и хриплое дыхание дядь Юры леденит ее спину. Краем глаза она видит, как по дороге ползет мусорка, движется со стороны моря – почему? что она там делала? все свалки с другой стороны города. Янка с Филькой выскакивают на обочину, и мусорка останавливается, перегораживая им путь. Ольга стонет от отчаяния. Янка с Филькой мечутся вдоль брезентового борта, неспособные решить, с какой стороны огибать грузовик, не в силах просто выбрать направление и побежать. Ольга забирает вправо – это дает дядь Юре возможность срезать, но совсем капельку, она успеет… Она рывком вскакивает на насыпь у самой кормы грузовика и, ухватившись за какую-то железную скобу, вбрасывает себя в кузов. Вонь бьет в нос с такой силой, что ее едва не выкидывает обратно на дорогу. Дыша ртом, Ольга падает на колени, перегибается через осклизлый деревянный борт и хватает протянутую руку. Ладонь ледяная и скользкая от пота; Филька тоненько верещит, зажмурив глаза, скребет ногами и вдруг оказывается внутри. Его швыряет вглубь кузова; кажется, он падает мордой прямо в помои, размазанные по полу, кажется, в кузове есть кто-то еще, но Ольге некогда смотреть. Дядь Юра уже вылез на дорогу; он вертит головой, еще не понимая, куда они делись. Она снова перегибается через борт (как же будет вонять от одежды, думает она, что я маме скажу) и протягивает руку.
    Янка медлит. Хуже того – она пятится, не спуская с нее глаз.
    – Давай же! – бешено орет Ольга и свешивается из машины, уже догадываясь, что происходит что-то страшное. За спиной Янки топчется расхристанный дядь Юра. Его лицо перекошено от ярости, он вроде как даже тянет руки, пытаясь ухватить Янку, но на самом деле они – пусть всего лишь на время – спасены. Он не будет хватать их на глазах у мусорщика. Он мог бы наврать, что они обзывались, или разбили окно, или швыряли бомбочки из налитых водой шариков, но не хочет, чтобы на него обратили внимание. Он боится.
    – Давай залезай, сколько тебя ждать, – говорит Ольга сердито, но Янка не подает руки. Она стоит неестественно спокойно, и в ее глазах – странная, ужасающая жалость. Ольга покрывается мурашками. Ее охватывает уверенность, что она видит Янку в последний раз.
    Янка поворачивается к дядь Юре; с торжественной серьезностью, с невыносимой доверчивостью она берет его за руку. Его глаза округляются, рот приоткрывается глупо и безвольно. Ольга хочет заорать Янке, чтоб она перестала, чтоб быстро лезла в машину и не валяла дурака, но горло сдавлено ледяной лапой, и она не может выдавить ни слова.
    Янка тянет дядь Юру за руку, и он, как загипнотизированный, послушно идет за ней на ту сторону дороги. Идет с ней на Коги.

    Машина медленно трогается, и дорога плывет назад, – рыжая лента, упирающаяся в далекий свинцовый забор моря. Уплывают черные сопки и пыльная полынь на обочинах, пограничные пятиэтажки и жестяные коробки гаражей. С моря наползает туман и поедает все, что оставляет позади мусорка. Ольга смотрит на ускользающую дорогу, которая становится все короче – обрывок ленты, конец которой прячется в пустоте. Ольга смотрит на дорогу, а видит Янкино лицо, полное необъяснимого, ненавистного сочувствия. Когда в поле зрения появляются деревянные домики и нарядные палисадники Японской горки, Ольга слышит тихое поскуливание и частый стук чего-то мягкого по металлическому полу. Она щурится в темноту кузова, пока мрак не начинает распадаться на объемные формы, похожие на плотные клочья тумана. Она видит большую остроухую собаку, белую, с рыжеватыми пятнами, – это Мухтар. Видит человека-ворону в ватнике и больших брезентовых рукавицах, склонившего голову к плечу и посматривающего любопытным круглым глазом то на нее, то на Фильку. Видит Фильку, который сидит прямо на загаженном полу, уткнув лицо в грязные ладони. Его бьет крупная дрожь; из груди вырываются скрипучие стоны, и Ольга морщится.
    Филька поднимает голову и обводит кузов безумными глазами. Хватаясь за хлипкий брезент, неуклюже поднимается на ноги.
    – Стойте, – тихо говорит он. – Я за ней пойду.
    Машина тут же останавливается, и Ольга оседает, словно из ее тела выдернули все кости. Филька поворачивается задом к борту, приседает и, вошкаясь на брюхе, по очереди свешивает ноги. Он извивается, повиснув поперек бортика, и целую секунду Ольга ликует, уверенная, что он не сможет вылезти, – а потом он сползает ниже. Не дожидаясь, пока он рухнет на дорогу, Ольга хватает за шкирку собаку, рывком подтягивает к себе и утыкается лицом в теплую, пахучую, добрую шерсть. Горячий язык проходится по ее щеке. Ольга сжимает пальцы, прочесывая густой воротник вокруг песьего горла; к мокрым рукам липнут шерстинки, и она машинально скатывает их в комочки, чтобы засунуть потом в карман.
Она слышит глухой удар, когда Филька вываливается из кузова. Жалобное бормотание. Шаркающие, почти стариковские шаги удаляются, становятся все тише, и Ольга крепче вжимается лицом в густой мех на собачьей холке. Хочется, чтоб мусорка уже тронулась с места. Но она не решается просить.
    С обочины раздается неумелый свист. Мухтар вскидывает голову. Напрягаются под мягкой шкурой железные мышцы, натягиваются прочные, как тросы, жилы. Ольга крепче обхватывает собаку, но Филька свистит снова, и Мухтар, со скрежетом пробуксовав когтями по металлу, легко вырывается из рук, одним скачком оказывается у борта и выпрыгивает из машины. Уронив ватные ладони, Ольга смотрит на серую пустоту, обрамленную грязным брезентом.
    – А ты как, тоже пойдешь? – с любопытством спрашивает человек-ворона, и Ольга вздрагивает. Человек-ворона слегка улыбается, и в его нефтяных глаза светится искренний, идиотский интерес. Взрослые вообще не должны так смотреть.
    Ольга нагибает голову, продавливая лбом невидимую стену, и сжимает кулаки.
    – Не пойду я никуда, – громко говорит она. – Я заманалась уже их защищать, ясно вам?
    – Ясно, – легко говорит человек-ворона и отворачивается. Машина трогается с места. Несколько секунд Ольга бешено смотрит на него, а потом высовывает руку за борт и разжимает кулак. Легкие комочки собачьей шерсти, прилипшие к ладони, дрожат на ветру, как белый флаг, и медленно падают на дорогу, превращаясь в туман.

    Пахнет застоялым табачным дымом, мальчиковой раздевалкой у школьного спортзала и чем-то еще, кислым и безнадежным. Это запах мира, где от тебя ничего не зависит. Взрослого мира, где все решают за тебя. Ольга уже жалеет, что пришла, но и уйти не решается. Невидимые нити действий и событий, сплетенные, наверное, из собачьей шерсти, неумолимо выскальзывают у нее из рук. Перед дежурным милиционером, чья кубическая фигура кажется тревожно-знакомой, Ольга чувствует себя маленькой и глупой. Она не знает, что сказать. Она так привыкла хранить тайну, что теперь не может заставить себя открыть рот.
    – Чего тебе, девочка? Случилось что-то? – Дежурный смотрит на нее с брезгливым сочувствием, и Ольга вспоминает, что вылезла из мусорной машины. Из глубины помещения доносятся разочарованные голоса. Шумит вода, бегущая из крана, а потом ее журчание заглушает дикий вопль. Ольга бросает быстрый взгляд на тяжелую дверь и пятится.
    – Кууу-да?! – подскакивает дежурный. Ольга покорно останавливается. У нее больше нет сил убегать.
    – Кто там у тебя, Кузнецов? – доносится усталый голос кого-то невидимого.
    – Да девчонка какая-то мелкая, – машет рукой дежурный, и невидимый настораживается:
    – Черненькая?
    – Да не, беленькая…
    – Все равно…
    Дежурный брезгливо морщится.
    – Грязная, как бомжиха, аж помойкой несет, – говорит он.
    – Я не бомжиха, – буркает Ольга, глядя на вошедшего милиционера. Это тот самый, в джинсах, который арестовывал Жекиного отца. Он на ходу вытирает руки большим клетчатым платком. На костяшках у него ссадины.
    – Ну как, Виктор Саныч, колется? – азартно спрашивает дежурный, и милиционер в джинсах хмуро пожимает плечами.
    – Какой там… медведей по камере гоняет. Придется ждать.
    – Белочка, – со знанием дела заявляет дежурный. – У меня тесть от белочки помер. Как на третье января завязал – ни капли, сказал, больше в рот не возьму – так на пятое начал чертей ловить, а на старый новый год помер, еще салаты не успели доесть. – Он задумчиво жует губами. – Ты бы похмелил его, что ли, а то еще до суда загнется.
    – Еще похмелять этого выродка, – лицо Виктора Саныча перекашивает от гнева. – Туда и дорога… Ему же вышку не дадут, скажут – невменяемый… Как тебя зовут, девочка?
    – Ольга.
    – Ишь, какая серьезная – «Ольга», – усмехается дежурный. – Посмотри-ка на нее!
    Ольга сердито дергает носом. Виктор Саныч оглядывает ее с ног до головы. Задерживается на дырке на коленке. Откровенно принюхивается.
    – Ты из интерната, Оля? – спрашивает он. – Детдомовская?
    Кровь бросается Ольге в лицо.
    – Ничего я не детдомовская, – сердито говорит она. – И вообще я пришла сказать, кто убийца, вам не надо, что ли?
    Дежурный возмущенно набирает воздуха в грудь, и Виктор Саныч жестом останавливает его.
    – Ну, рассказывай, – велит он. – Ты молодец, нам сейчас любые показания на вес золота.
    – Этот дядь Юра убивает, – выпаливает она, и Виктор Саныч удивленно задирает брови. – Этот… Аресьев… Арсенев… Юрий… не знаю я его отчества! Он в Институте работает.
    Дежурный вдруг всплескивает руками. Торопливо и почти беззвучно шепчет Виктору Санычу, – и удивление на лице следователя сменяется холодным презрением.
    – Варсенев, – жестко говорит он. – Юрий Андреевич Варсенев, геолог, кандидат наук, который засек тебя с дружками, когда вы били лампочки в подъезде и которого вы, малолетняя шпана, обложили матом, когда он велел вам прекратить.
    – Неправда, – произносит Ольга одними губами.
    – Ты хоть понимаешь, что творишь? Хочешь оболгать человека, сломать ему жизнь, чтобы отомстить за подзатыльник?
    В голове у Ольги – звон, донесшийся из подъезда за секунду до того, как дядь Юра погнался за ними. Стеклянный звон бьющихся лампочек…
    – Я не… мы не били… все не так! – кричит Ольга.
    – А как? – ледяным голосом спрашивает Виктор Саныч. – Ну-ка объясни мне, почему ты обвиняешь порядочного человека, когда настоящий преступник уже пойман?
    Ольга открывает рот – и молчит. В голове звенит, в голове бродит человек-ворона с колокольчиком, – выходи, выноси ведро, похорони секреты навсегда. Завали мусором черный глаз Коги. Закопай Деню, Егорова и Грушу. Спрячь навеки Голодного Мальчика, который не хочет в детдом, и Янкиного папу, стреляющего ему прямо в живот, и Янку, Янку, которая тоже не хочет в детдом, спрячь… В голове пахнет помойкой.
    – Что делать будем? – с отвращением спрашивает дежурный, и Виктор Саныч брезгливо пожимает плечами:
    – Родителей вызывай и в детскую комнату, пусть Валентина ей пока объяснит, что такое клевета. А, еще лампочки эти… хулиганство… Надо на учет ставить.
    – Нет, ну до чего наглая шпана пошла, – изумленно качает головой дежурный, и Ольга видит, что он в ужасе. Они оба в ужасе – это ясно хотя бы по тому, что на нее даже не орут. – Это до чего же надо быть бессовестной…
    – Оформляй, – бросает Виктор Саныч и выходит, обтирая руки платком с таким видом, будто потрогал тухлую рыбу.
    Мусорный колокольчик в голове надрывается так, что вот-вот расколется череп. Нити собачьей шерсти выскальзывают из рук и без следа растворяются в тумане.

С ключом на шее - часть 3, глава 8

     8.
    Торопливые шлепки спадающих с ног тапочек. Филипп отдернул палец от кнопки – но звонок было уже не отменить. Его отзвук тошнотворно дрожал под черепом. Филипп сжал кулаки. Если Янка здесь – он скажет, чтобы не лезла. И если придется драться – что ж, он готов. Если для того, чтобы его выслушали, придется выкручивать руки или бить кулаком прямо в лицо – он это сделает, и будет при этом улыбаться. Его убогая оболочка – всего лишь маска. Он видел себя настоящего в отражении. И должен заставить увидеть его.
    А потом – больше не надо будет бежать. Не надо будет прятаться, врать и изворачиваться. Останется только закрыть глаза и ждать.
«Погоди, не открывай, Сашка… да послушай же…» – тихо взмолился кто-то, и дверь распахнулась. Рыжий бородач с красными, воспаленными глазами, на дне которых плескалась паника, поглядел сквозь Филиппа. Пробормотал: «Ну наконец-то…» – и осекся. Украдкой оглянулся через плечо, шагнул вперед, загораживая собой коридор.
    – Вам кого? – спросил он, и Филипп услышал свой голос, тонкий и слабый, пробормотавший скороговоркой:
    – Здрасьте, а Яна выйдет? – он мотнул головой. – То есть – мне надо поговорить с дядей Юрой… с Юрием…
    Глаза Янкиного папы полезли на лоб. Кто-то сипло хихикнул в глубине коридора. Дядя Саша зыркнул через плечо и нахмурился:
    – Извините, вы не вовремя.
    Он начал закрывать дверь. Надо сунуть ногу в щель, подумал Филипп. Надо подпереть дверь плечом, вломиться в квартиру: не время для вежливости. Он представил, как подставляет ногу. Он велел себе двигаться – но тело отказалось слушаться. Разум все еще дергался; мозг отдавал команды, орал, приказывал, но Филипп чувствовал, как улетает все дальше, все выше от своего жалкого вместилища – не докричаться. Фигура дяди Саши задрожала и расплылась, и Филипп широко раскрыл веки, зная, что это не поможет. Прекрати, приказал себе он. Ты не сможешь остановиться, а дальше – скорая, лекарства, Отар Сергеевич, по-птичьи склонивший голову набок, кальсоны и подгоревшая каша, и игра в дурака, и выигранные сигареты под матрасом, которые можно поменять на лишний кекс, темный и тяжелый, как торф…
    – Не смейте рыдать! – крикнул дядя Саша. – Прекратите немедленно рыдать, как не стыдно!
    Филипп мотнул головой и зажмурился, чувствуя, как горячие ручьи льются по выстуженным ветром щекам. Издалека доносились женские голоса; за спиной дяди Саши кто-то возился, покряхтывая и бормоча под нос нехорошее. Филипп затряс головой и громко хлюпнул носом, парализованный, не в силах даже отвернуться и спрятать лицо.
    – Да боже ж мой! – воскликнул дядя Саша и заорал через плечо: – Яна! Яна! А ну иди сюда.

    Филипп выхлебал второй стакан отдающей железом воды и, содрогнувшись, громко вздохнул. Потрогал раскаленные уши. Воздух, проглоченный вместе с водой, вырвался из горла отрыжкой, и Ольга закатила глаза. «Сашка, послушай, не верь ему, – с горячечной убедительностью заговорил в прихожей дядь Юра. – Он тебе понарасскажет, на самом деле все не так, я тебе объясню… Сань, я-то про тебя никому не сказал…».
    Плечи дядя Саши полезли к ушам.
    – Да пошел ты! – заорал он, дав петуха, и повернулся к Филиппу. – Ну? И зачем вы явились, молодой человек?
    Ольга фыркнула, постучала пальцем по лбу, и уши Филиппа стали еще горячее.
    – А правда, зачем? – тихо спросила Янка, опустив рыжие ресницы и постукивая пальцем по дымящейся сигарете. Филипп сделал большие глаза и кивнул на дядю Сашу. – Не важно, – ответила она. – Что он нам теперь сделает? Отругает?
    – Кхм-кххыыым, – сказал дядя Саша, и Филипп привычно вжал голову в плечи. Шепотом спросил:
    – А что дядь Юра?
    – Кранты дядь Юре, – буркнула Ольга. – Сейчас приедут за ним…
    Филипп вжался в спинку стула. Заговорил через силу:
    – А они… а он… они теперь думают, что я вместе с ним…
    – Ты поэтому пришел?
    Филипп снова покраснел и, с трудом поднявшись, в третий раз наполнил стакан водой. Пригубил, давя подступающую тошноту, и аккуратно утвердил стакан на столе. Повернул так, чтобы вишенка, наклеенная на стекло, оказалась строго справа. На его шкафчике в детском саду была вишенка…
    – Отражения, – сказал он, и Янка вздрогнула, а Ольга резко подняла голову. – Я всегда думал, что это он, – он покосился на дядю Сашу, но тот сидел, уставившись в пространство, и, похоже, совсем не прислушивался к разговору. От этого было чуть легче. Филипп заговорил вполголоса, чтобы не услышал дядь Юра, который все шебуршал и вертелся в прихожей. – А сегодня мама… Я раньше думал – да что она понимает, а сегодня подумал: а ведь правда, это же я отражаюсь. – Он с вызовом поднял голову, ожидая увидеть отвращение на их лицах, – но они просто ждали, что он скажет дальше. Они не понимали. – Я воображал себя хорошим, а на самом деле такой же, как он, поэтому и в зеркале... – Слова путались и налезали друг на друга, и его начала бить нервная дрожь. Если бы у него были нитки… – Я делаю то же самое, что он, только медленно, – сказал он. – Мама говорит, что я ее крест… Она раньше была веселая и красивая, а теперь… – он махнул рукой. – А сегодня… Сегодня я вообще ушел, она плакала, а я с тобой в кафе пошел, – Янка дернулась что-то сказать, и он отмахнулся. Не могла она сказать ничего важного. – Я думал, что он… что Голодный Мальчик хочет добраться до меня, а на самом деле его давным-давно нет. Мне только казалось, что он есть. Ты же его победила.
    Янка криво улыбнулась, не поднимая глаза, дотронулась до скрытого футболкой кулона. Филипп вдруг догадался, что это. Так и ходит с ним, подумал он. Так и…
    – Бред сумасшедшего, – припечатал дядя Саша, и Филипп покорно кивнул. – И совершенно не объясняет, зачем вы пришли.
    Филипп утер взмокший лоб. Пробормотал, глядя на свои руки:
    – Я же не знал, что вы его поймали. Я подумал: раз ему нужен Голодный Мальчик, скажу ему, что это я. Пусть он… – он сглотнул. – Ну, меня… Он наконец отстанет от детей, и… И маме будет легче.
    Дядя Саша закашлялся, уставился в угол, и Филипп замолчал, сбитый с мысли. А потом Янка вскинула голову и посмотрела на него круглыми глазами, и нос Ольги побелел, а лицо вытянулось и стало совсем некрасивым.
    – Ты совсем псих?! – заорала она, вскочив, и Филипп вжался в спинку стула. – Ты совсем ошалел, что ли?! Ты… – Она в бешенстве ударила тыльной стороной ладони, сметая со стола стакан с недопитой водой. Дядя Саша с кряхтением подобрал его, сбросил со стола тряпку и принялся возить ногой по полу, вытирая лужу. Филипп следил за ним, боясь пошевелиться. Казалось, одно движение – и Ольга ринется на него.
    – Идиот, – негромко сказала Янка. – Тоже мне, камикадзе… И я никого не побеждала… я просто…
    – Еще бы ты побеждала, победительница недоделанная! – заорала Ольга, и Яна удивленно вскинула брови. – В больнице уже целая палата высосанных, уже слово для них придумали, о, говорят, опять молчуна привезли, опять не выведем, который это по счету… Он вернулся и жрет, а ты… а вы… Нахрена ты вернулась, победительница?! Господи, он там жрет, жрет, а мы сидим тут, как три старых импотента…
    – А это мы наконец воспитанными стали, – рассеянно ответила Янка.
    – Что? – севшим голосом переспросила Ольга, но Янка ее не услышала. Она медленно затушила сигарету, глядя куда-то в глубины пепельницы. Втянула щеки, вытягивая губы трубочкой.
    – Значит, он тоже вернулся, – проговорила она. – Да. Так понятнее.
    У Филиппа закружилась голова; мир качнулся и снова застыл, но под другим, неправильным углом. Ольга раздула ноздри, подалась к Янке, сжимая кулаки, – заткнуть, запретить трепаться, – и Филипп почувствовал, что благодарен ей за это.
    – Что еще тебе понятнее… – зашипела Ольга – и осеклась.
    Из коридора донесся тихий хлопок. Легкий щелчок замка. Запоздалый сквозняк, пахнущий псиной и жареным луком, мазнул Филиппа по щеке.
    – Что за… – проговорил дядя Саша, шатко поднимаясь со стула. – Что…
    Ольга, бросив на него бешеный взгляд, рванула в прихожую, и дядя Саша, ловя на ходу тапки, побежал за ней. Филипп растерянно поднялся. Вопросительно взглянул на Янку – и отпрянул, покрывшись мурашками. Яна была спокойна. Яна стояла у окна, чуть отведя занавеску, по локоть запихнув руку в карман красных, как кровь, штанов, и тихо улыбалась, глядя на темнеющие сопки.

    …Филипп смотрит то на часы, то на идущую через двор тропинку. Его тревога похожа на комариные укусы, с которым ничего не поделать: чешется где-то внутри, под ребрами. Он шаркает ногами и ерзает, пытаясь почесать зудящее, изводящее нутро. Когда часы показывают полдень, а Янка так и не появляется, Филипп понимает, что все-таки опоздал, и зуд в его внутренностях сменяет сосущая пустота.
Не желая верить самому себе, он продолжает сидеть на лавочке – сутулый толстяк с руками, покорно сложенными на коленях, с расцарапанными щеками, опухшим носом и ноющими коленями. Он смотрит, как Ольга прыгает в резиночку с двумя незнакомыми девчонками. С тех пор, как Филипп рассказал о своем плане, она ни разу не повернула головы. Она неутомима – незнакомые девчонки проигрывают и сменяют друг друга, а Ольга все прыгает и прыгает, без напряжения проходя самые высокие уровни, и соломенный хвост хлещет ее по спине. И только присмотревшись, можно заметить обведенные ярко-розовым губы, покрасневшие глаза и темно-красную кайму на обкусанных ногтях, под которые забились кровь и ошметки кожи. Филипп дотрагивается до располосованной щеки, шипит от боли и поднимается на ватные от долгого сидения ноги.
    Ближайший телефон – в квартире Ольги, но она не пустит. Есть автомат у магазина, до него два шага. Если поискать в кабинке и вокруг, и еще у крыльца универсама, можно найти монетку. Люди часто роняют мелочь – Филипп, которому никогда не дают денег, хорошо это знает. Раздобыть две копейки легко: в конце концов, можно просто попросить у прохожего, соврать, что надо позвонить маме на работу, потому что забыл ключи. Но Филипп решает не ходить к автомату. Он боится услышать взрослый голос, который скажет: Яна в (психушке!) больнице. Яна больше ни с кем не разговаривает, только пускает слюни, потому что шаталась по подвалам и нюхала клей. Телефон – это такая взрослая штука, через которую приходят беды, которые нельзя ни исправить, ни даже толком понять. Стоит набрать номер – и Филипп влезет в их неясный мир, правил которого не знает, и возможность сделать хоть что-то выскользнет из рук.
    Он доходит до угла дома нога за ногу, посматривая через плечо на Ольгин подъезд, – вдруг Янка выбрала другой путь, вдруг идет прямо сейчас… Ольги среди играющих в резиночку девчонок больше нет; слабый укол радости делает шаги уверенней. Потом сводящий с ума зуд снова охватывает сердце, легкие, кишки; Филипп переходит на неловкий, шаткий бег.
    Иногда он оглядывается – и каждый раз видит, как Ольга длинными, скользящими шагами несется следом; это дает ему силы бежать дальше.

    Когда дверь в квартиру Янки распахивается, Филипп, занесший кулак для нового стука, отшатывается со звуком, с каким вода уходит в забитую раковину. Яна смотрит сонно и недовольно, как сова из клетки, шевелит рыжими бровями и сипло говорит:
    – Чего так ломишься, соседи засекут!
    Скривив распяленные губы, Филипп утирает ладонью красное, мокрое лицо и косится на Ольгу. Она кажется высокой и тонкой, как березка на картинке из учебника, и такой же ненастоящей, и ноздри у нее не розовые, как обычно, а белые. Увидев Янку, она расправляет плечи, презрительно щурится и дергает носом. Тычет Фильку локтем под ребра так, что он тихо вскрикивает и хватается за бок.
    – Я ж говорила, ее просто родаки не выпускают, да, Ян?
    – Вы чего такие? – невнятно спрашивает Янка, протирая кулаками глаза.
    – Мы думали, до тебя Голодный Мальчик добрался, – выдавливает Филипп.
    – Я ж не ходила… – удивленно тянет Янка.
    – Груша тоже не ходил, – буркает Филипп, и Ольга странно поводит плечами. – Я вчера подслушал… – он вдруг понимает, что, если болтать в дверях, их самих могут подслушать соседи, и нервно спрашивает: – К тебе можно?
    – Ян, скажи ему, чтоб катился отсюда, – встревает Ольга, и ее губы начинают дрожать. – Он собаку хочет убить!
    – Зачем? – звонко изумляется Яна и, поморщившись от запрыгавшего по лестничной клетке эха, отступает от двери. – Давайте, а то застукают еще. Только ненадолго…
    Они толкутся в прихожей, вдыхая запах табачного дыма, рыбьей чешуи, налипшей на рукава тулупа, бензина. Есть еще какой-то запах, странный и тревожный, – вроде крови, давным-давно пролитой на снег. Почему-то он заставляет думать о Янкиной маме, которой Филипп даже не помнит.
    – Ян, говорю тебе, он совсем чокнулся, – говорит Ольга, едва дверь закрывается за ее спиной. – Говорит, надо собаку убить, чтобы она Голодного Мальчика на тот свет утащила!
    – А, – вяло отвечает Янка. Ее глаза блуждают от расцарапанной физиономии Филиппа к бледному до прозелени, в бурых пятнах лицу Ольги и обратно. Она морщит лоб, будто пытается что-то вспомнить, но не может. – Слушайте, а давайте завтра? Мне к папе в Институт надо, он орать будет, если опоздаю.
    На слове «Институт» она воровато сглатывает, и Филипп понимает: врет. Не собирается она к папе на работу. Просто хочет, чтобы они ушли.
    – Тебе просто слабо, – говорит он. – Вам обеим слабо, – повторяет он громче. – Вам просто жалко собаку убивать, а мне, думаете, не жалко? – он срывается на визг: – Мне, может, еще жальче! Только если вы не пойдете – я один пойду, ясно? Потому что его надо обратно загнать, иначе… иначе он всех съест! Потому что он… потусторонний, ясно? И его надо обратно…
    – Ты совсем дебил? – взрывается Ольга. – Потустороннего не бывает! И того света – тоже! А если тебе Голодный Мальчик не нравится – так просто на Коги не ходи, ясно?!
    – Ты не понимаешь… Надо пойти… в последний раз.
    – Это ты не понимаешь! Я уже заманалась за тебя заступаться, ты, жирный, даже убежать не можешь, а сам на Коги собрался! Да он тебя одной левой! И попробуй хоть одну собаку тронь – я тебя самого убью, ясно тебе?!
    Филипп задыхается. Пот стекает на глаза, щиплет царапины на щеке. Слова Ольги разъедают его, как кислота; он понимает, что надо уйти и никогда больше с ней не разговаривать, но не может. Остановить Голодного Мальчика важнее. Иначе Филиппу будет не с кем не разговаривать… Он открывает рот – еще не зная, что скажет, в последней надежде убедить Янку помочь, – но она вдруг смотрит на настенные часы, надевает кофту и решительно подхватывает стоящий у стены школьный ранец, разбухший, как мешок с картошкой.
    – Мне идти надо, – говорит она. – А вы как хотите.
    Ранец, похоже, тяжелый. Янка с трудом закидывает его на плечи, берет скрипку и распахивает дверь. Ждет, нетерпеливо переминаясь.
    – Ты папе, что ли, на скрипке будешь играть? – удивляется Ольга, и Яна, глядя в пол, поводит плечами:
    – Вроде того… Слушайте, мне правда пора уже.
    Она так спокойна, что хочется кричать. Вместо этого Филипп кивает и медленно пятится, не спуская глаз с перекошенной Янкиной кофты. В обвисшем кармане легко угадываются очертания ножа.

    …Филипп выкатился в серебристо-серый от мороси двор и замер, опутанный мягким светом сумерек. В памяти ворочалось большое, металлически звякающее, пахнущее железом и машинным маслом. Он закрыл глаза, и темная куча распалась на длинный железный ящик и дядю Сашу, стоящего перед ним на коленях с огромной связкой ключей в руках.
    Филипп завертел головой, но ни дядь Юры, ни Ольги не увидел. Он медленно спустился с крыльца. Руки начинали замерзать, и он зябко втянул их в рукава куртки. Снова один, и идти больше некуда. Он сгорбился, содрогаясь от спазмов под ложечкой. Ворона обманул. В его жизни ничего не изменится, и сегодняшний день – лишь рябь на поверхности мертвого озера. Пора домой. Мама ждет. Он извинится перед ней, а потом поедет в санаторий.
    – Отстаньте от меня! – донесся из-за угла дома визгливый, одышливый голос, и Филипп медленно распрямился. Опять бежать, подумал он с веселым раздражением. Снова бежать…
    Загребая рукой густой от соли воздух, он затопотал по выщербленному тротуару, обогнул дом и выскочил на пустырь.
    ...Ольга бежала, как раньше, – череда полетов, хлещущий по спине соломенный хвост, бесконечные ноги мелькают, вспарывая пространство. Бежала легко и стремительно, и дядя Юра чуть впереди казался на ее фоне кривой, неуклюжей жабой, но почему-то она никак не могла догнать его. Дядь Юра боком выскочил на дорожную насыпь, дико оглянулся, заметался, порываясь бежать по грунтовке, но Ольга была слишком близко, – и он тремя неуклюжими прыжками перебрался через глубокие колеи и спрыгнул с другой стороны. Ольга съехала с насыпи секундой позже, – откинувшись назад, взрывая пятками глину, почти лениво поводя руками, чтобы удержать равновесие. Дядь Юра снова оглянулся, сбиваясь с ритма, и рванул между гаражами. Как такое может быть, подумал Филипп на бегу, почему она до сих пор не поймала его? Ольга принимала то вправо, то влево, иногда оказываясь сбоку от дяди Юры, но никак не приближаясь, и до Филиппа вдруг дошло: она загоняет его, как дичь. Она гонит его на Коги.
    Серые, палевые, черные тени замелькали по обочинам. Напряженно вытянутые хвосты. Азартно приоткрытые пасти, полные желтоватых зубов. Крупный белый с рыжими пятнами кобель промчался совсем близко, едва не сбив Филиппа с ног, толкнул мокрым боком, оставив на брюках несколько шерстинок. Вернув равновесие, Филипп снова затрусил между гаражами, приближаясь к черной линии стлаников, за которой давно скрылись и дядь Юра, и Ольга, – но больше по инерции. Тропа, уводящая сквозь заросли, была темной, как нора, и узкой, такой узкой, что от одного ее вида сводило затылок. Не для взрослых. Филипп боялся застрять на ней. Знал, что застрянет.
    Он снова посмотрел на тропу, и волосы на всем его теле зашевелились, будто тронутые ветром. Голодный Мальчик дождался. Ольга бежала к нему, торопясь наконец выполнить обещание, от которого увиливала так долго. И Филипп должен был идти за ней. Он тоже обещал и тоже пытался избежать расплаты.
    За спиной зашуршали быстрые шаги. Оглянувшись, он увидел Янку и с тайной радостью от отсрочки остановился, уперев руки в колени. Сердце выскакивало из груди. Янка подбежала ближе, заваливаясь вперед, и встала рядом, пытаясь отдышаться. Проводила диким взглядом очередную собаку, скрывшуюся в кустарнике.
    – Надо идти, – сказала она. На ее шее проступили крупные белые мурашки, и, глядя на них, Филипп покрылся ледяным потом.

С ключом на шее - часть 3, глава 7 (3)

    Кофта на вырост, рукава которой еще вчера пузырями надувались на ветру, теперь обтягивает руки туго, как бинт, и жжется, как миллион кусачих муравьев. Яна хочет бежать, но от бега штанины елозят по ногам, и там тоже начинает чесаться. Она идет быстрым шагом; главное – не трогать лицо, не трогать лицо; воздух колюче елозит по щекам, губам, глазам, и от его касаний в них тоже зарождается зуд. Топая по безлюдным в такую рань улицам, Яна пытается сообразить: значит ли это, что пока можно не уходить из дома? Но зуд не дает думать. Он как покрывало в мельтешащую черную крапинку, наброшенное на мозг. К моменту, когда Яна добирается до поликлиники, все ее тело горит. Это не муравьи. Осы. Яна заскакивает в вестибюль детской поликлиники так живо, будто надеется оставить их снаружи, но миллиарды крошечных злых ос забились под одежду, и никакие двери их не остановят.
    Внутри почти пусто; лишь на дальнем диванчике сидят несколько мам с совсем маленькими, да плавает в полукруглом окошке регистратуры суровое лицо с синими веками и кирпичными щеками. Яна понимает, что должна подойти к этому зеленовато-ледяному, мертвенно светящемуся окошку и попросить – талончик? Медкарту? Она не представляет. На нее наорут, что пришла без родителей, а сама не знает, что делать. Яна стоит столбом посреди холла; осы доедают ее, но она не смеет чесаться на глазах у этого строгого врача, поглядывающего на нее из-за стекла.
    За спиной грохает дверь; Яна слышит легкие шаги, и больничный запах отступает перед нежным ароматом духов. «Ну что ж ты встал на дороге, мальчик», – говорит ласковый голос, и рука с ярко-красными ногтями мягко прикасается к плечу, отодвигая Яну в сторону. Она оборачивает залитое слезами лицо, и женщина в светлом плаще, красивая, как в кино, насмешливо улыбается.
    – Ну и чего мы ревем? – спрашивает она. – Уколов боимся?
    С отчаянной решимостью Яна задирает рукава и сует руки-сосиски прямо ей под нос.
    – Господи боже! – восклицает женщина, отшатываясь, и бессознательно проводит ладонью по поле плаща. – Стой здесь, никуда не уходи!
    Цокая каблуками, она подходит к регистратуре, и Яна навостряет уши. «Краснуха… – слышит она. – Корь… карантин… дочка той, ну, которая в экспедиции погибла… Нигдеева, да. Две? Кажется, Лиза… да посмотрите вы год рождения!.. Конечно, бокс, вы еще думаете?».
    Она разворачивается с медкартой и ключом в руках и бросает:
    – Иди за мной.
    Они спешат длинным коридором с темно-зелеными стенами мимо кабинетов, таблички на которых Яне ни о чем не говорят, – из врачей она знает только терапевта и хирурга, к которому ходила в шесть лет, когда ушибла коленку так, что две недели хромала. Добравшись почти до конца, они останавливаются у двойных белых дверей с узкими и мутными стеклянными вставками. «Стерильный бокс №2», – написано на большой черной табличке. Женщина в плаще отпирает двери и пропускает Яну вперед.
    Она озирается. Бокс довольно большой, но в нем нет ничего, кроме пустого коричневого стола, заляпанной краской табуретки и маленькой кушетки, обитой дерматином.
    – Посиди здесь, врач скоро придет, – говорит женщина в плаще и выходит, прикрыв за собой дверь. Яна тут же принимается чесаться – и застывает, услышав, как в замке проворачивается ключ.
    Только теперь до Яны доходит, что она, наверное, заразная. Может, даже лишайная. Все ведь знают, что бродячих собак гладить нельзя. А эта красивая женщина трогала ее за плечо и теперь тоже может заболеть. Яна бессильно опускается на кушетку, поскуливая от стыда. Ногти дерут руки, ляжки, спину, царапают шею. Она не может остановиться.
    Время идет, но двери бокса по-прежнему заперты. Никто не хочет возиться с заразной. В конце концов врач, наверное, придет, но отсюда ее не выпустят, – посмотрят и снова запрут. Может, даже на весь день. Может, на неделю или на месяц… Здесь нет ни книжек, ни телека или радио, даже бумажки с ручкой нет. Что она будет делать?!
    Яна в смятении озирается, надеясь найти хоть какое-то занятие, любую зацепку для бьющегося в панике мозга, но бокс абсолютно пуст. Можно только рассматривать узор на линолеуме или пятна краски на табуретке. Самое большое похоже на бурундука… Яна подходит к зарешеченному окну, но за ним – все та же пустота: забор, заметенный песком двор взрослой больницы и машина скорой, припаркованная у металлической двери. Потом Яна замечает четверых собак, развалившихся на солнце (и совсем не похожих на лишайных). Они не делают ничего интересного, просто спят, но почему-то от их вида становится легче. Яна забирается на узкий покатый подоконник, прижимается лбом к грязноватому стеклу и скребет ногтями по ноге.
    Самый крупный из псов, – кажется, Мухтар, – дергает ухом, приподнимает голову и расслабленно роняет морду обратно на асфальт. Металлическая дверь распахивается; во двор выходит тонкая и прямая женщина в белом халате, с облачком светлых кудряшек вокруг высоко поднятой головы. Она весело машет рукой кому-то невидимому внутри здания. Ждет, сжав руки на груди, и вид у нее радостный, нетерпеливый – и в то же время робкий. Узнав Ольгину маму, Яна соскакивает с подоконника. Совсем не хочется, чтобы та заметила ее в комнате для заразных.
    Яна уже собирается вернуться на кушетку, когда тот, кому Ольгина мама махала рукой, выходит во двор. Он ниже ее ростом, сутул и суетлив. У него круглая физиономия и пузико, но он кажется маленьким, сдувшимся. Каким-то высосанным. Сверху Яне виден розовый скальп, просвечивающий сквозь редковатые волосы. Она вцепляется в подоконник с такой силой, будто хочет остановить время, отменить то, что видит, но он слегка поворачивает голову, и Яна обреченно понимает, что не ошиблась. Это дядя Юра. Почесываясь, Яна обреченно смотрит, как быстро шевелятся его губы; вот он тянется к Ольгиной маме, кладет ладонь ей на плечо; она смеется, закидывая голову далеко назад, и отпихивает его – вроде бы легонько, но дяде Юре приходится сделать шаг назад, чтобы удержать равновесие, и Яна злорадно ухмыляется. Но он не останавливается. В тот-то и беда: он не останавливается. Он хватает Ольгину маму за плечи, притягивает к себе и вцепляется ртом в ее губы.
    Горло Яны заполняется кислой жижей с потным привкусом мерзких зернышек (зира! – с дикой, противоестественной радостью вспоминает вдруг она, это называется – зира!). Как будто в рот попали дядь Юрины подмышки. Яна скатывается с подоконника, падает на табуретку и роняет голову между коленями, закрыв лицо руками. В конце концов позывы к рвоте отступают. Если не думать, как дядь Юра целует Ольгину маму, то вообще почти не тошнит.
    Яне становится почти спокойно теперь, когда она точно знает, что придется сделать. Она остервенело чешется и разглядывает потертости на линолеуме час, а может, два или три. Время давно остановилось. Время съедено… Она прислушивается к редким шагам в коридоре, к зычным голосам, иногда долетающим от других кабинетов, но в бокс никто не идет. В конце концов она понимает, что ждать нечего: все, что могут сделать врачи, – это запереть ее здесь, чтобы не заражала других. Яна мечется по боксу – от зарешеченного окна к запертым дверям – с мокрым от слез лицом. Глаза чешутся так, что хочется выковырять их из глазниц. Как раз теперь, когда все стало понятно, она не может ничего поделать из-за дурацких волдырей. Закон всемирного свинства – так это называет папа. Обычно, говоря это, он смеется, но Яне совсем не смешно.
    Скрежет ключа в замке застает ее на кушетке, – силы кончились, и Яна способна только сидеть, глядя в плывущую пустоту бокса, и чесаться. Услышав голоса у двери, она даже не поднимает головы.
    – И что тут у нас? – громогласно спрашивает врач, мощная и сверкающая белизной, как кварцитовая колонна в новом почтовом зале. – Чего нюни разводим? Ну, посидела полчасика, не сахарная!
    За ее спиной бледно маячит красавица, которая отвела Яну в бокс. Плащ она поменяла на белый халат, но от нее по-прежнему ласково и радостно пахнет духами.
    – Сними кофту, покажи, – говорит она, и Яна покорно раздевается.
    – Ну-ка, – говорит врач, – посмотрим…
    Ее толстые сильные пальцы ощупывают волдыри. Яна пытается отдернуть руки – заразно же! – но врач ловко ловит ее за локоть:
    – Стой спокойно… – она смотрит еще несколько секунд, потом буркает: «рот открой, скажи ааа» – и на секунду сует Яне в рот металлическую лопаточку. Фыркает и оборачивается к красивой. – Вы что, крапивницы никогда не видели?! – возмущенно спрашивает она. – Какая вам корь? Вы зачем панику развели?!
    Красавица краснеет и опускает голову. Врач снова фыркает.
    – Идем, – говорит она Яне. – Да не дери ты так, уже до крови расчесала!
    Яна сидит в обычном кабинете с обычной табличкой «терапевт», пока врач что-то пишет в карточке. Очень хочется почесаться, хочется так сильно, что скрипят стиснутые зубы. Наконец врач захлопывает карточку и вытаскивает из ящика стола бумажную пачку таблеток. Наливает стакан воды из-под крана.
    – Одну сейчас, – говорит она и выдавливает Яне на ладонь маленькую желтую таблетку. – Запивай хорошенько, вот так… – вода отдает торфом и железом, но сейчас это даже хорошо – заглушает мерзкий вкус. – Еще одну – вечером. И одну утром, если не пройдет… Только по одной и не чаще двух раз в день, понятно? На, держи, – она отрывает половину пачки, и Яна сует ее в карман. – Ты сейчас спать захочешь, так что сразу иди домой и ложись. Все ясно?
    Яна кивает, бочком выбирается из кабинета и, прикрыв за собой дверь, сладострастно проезжается ногтями по всему телу.

    К тому времени, когда она возвращается домой, папа с теть Светой давно ушли на работу. Рукава кофты снова стали свободными, и штаны не обтягивают ляжки, зато челюсти выворачивает от зевоты. Но спать нельзя. Если она отключится – может проспать до вечера; ее разбудит вернувшаяся с работы теть Света, и все пойдет так, как решит она с папой. Вчера вечером до Яны не дошло, что тут – как с музыкалкой, когда папа спрашивал, не хочет ли она бросить. Кажется, можно идти на все четыре стороны, но на самом деле папа с теть Светой уже придумали, что Яна должна делать. Ее никогда не отпустят жить саму по себе. Наверное, решили отдать ее в детдом, как и положено (сироте!) детям, у которых нет родителей – или которые своих родителей совсем довели. Ее запрут там, как в стерильном боксе номер два. Время выскользнет из Яниных рук вместе с возможностью что-то решать. История с Голодным Мальчиком и дядей Юрой потечет сама по себе, а Яна – сама по себе, и уже никогда не сможет ничего исправить. Дядя Юра будет убивать детей. Он женится на Ольгиной маме, и Ольга будет жить с ним в одном доме и каждый день смотреть, как мама улыбается ему, кормит его, прикасается…
    Во рту появляется привкус подмышек и лекарств, и Яна зажимает рот ладонью, давя отрыжку. Ольга с мамой станут – как она с папой, только хуже, намного хуже. Но Яна об этом уже ничего не узнает. Ее время почти съедено, и жалкий клочок, оставшийся в руках, нельзя просто взять и проспать.
    Кажется, с тех пор, как она проснулась вся в волдырях, прошел целый день, но на самом деле еще только половина десятого. Ольга с Филькой, наверное, вообще еще спят. Да это и не важно, сегодня она не собирается торчать с ними во дворе. В два в Институте начинается обеденный перерыв. Папа дразнит дядь Юру, что тот из экономии никогда не ходит в столовку, а бегает поесть домой. Надо быть в его подъезде не позже двух – но и не намного раньше, чтобы не мозолить глаза соседям.
    Потирая кулаками слипающиеся глаза и зевая, Яна заводит будильник. Она не собирается спать, но не уверена, что сможет, – противная маленькая таблетка разбухла в голове мутным желтым облаком и давит на глаза так, что они закрываются сами собой. А папа говорит, что надо собираться заранее, особенно когда можешь проспать.
    Стоя над полусобранным чемоданом, Яна понимает: он слишком велик. Подумав, она вытаскивает из шкафа школьный ранец, запихивает в него записную книжку, собачьи нитки, трусы и пару носков. Было бы здорово взять хотя бы одну книжку, но какую? Невозможно же выбрать. Вдруг ее осеняет, и, сбегав в зал, Яна притаскивает «Таинственный остров». Есть еще «Робинзон», но у нее не будет целого корабля, чтобы потихоньку таскать с него все, что понадобится…
    Места в ранце осталось всего ничего. Яна забирается в темнушку и вдыхает тяжелый кисловатый запах – смесь бумаги и табака, вручную выделанных шкур, тлеющей кедровой хвои, сушеной рыбы, заношенного, прокопченного кострами брезента. Тревожный и заманчивый запах, от которого на глаза наворачиваются слезы. Яна боком протискивается в хаос инструментов, бумаг, пожелтевших рулонов кальки, коробок с обломками пыльных камней. Прямо на образцах пристроились два чучела: крупный селезень с бирюзовыми, металлически блестящими зеркальцами на крыльях, и акула размером с кошку, слегка подтухшая на вид, сморщенная и печальная. В углу жирно поблескивают ряды консервных банок. Фотоувеличитель торчит из залежей брошюр, как мертвый динозавр, увязший в асфальтовой луже. Дорогу к нему перегораживает ящик для зимней рыбалки. Яна поднимает крышку-сиденье, и в нос бьет запах снега и огурцов.
    Яна выуживает соль в баночке из-под аскорбинки, леску, крючки, – снасть для ловли корюшки вряд ли поможет на озере, но все-таки это лучше, чем ничего. Десяток коробков спичек с полки, пару банок тушенки, пачку галет из папиных экспедиционных запасов. Осталось главное. Яна забирается на ящик и слепо шарит среди журналов на верхней полке. Нож на месте. Она колеблется: вдруг папа или теть Света вернутся домой? Но риск забыть нож спросонья слишком велик. В ранец его совать тоже нельзя – долго вытаскивать. Яна относит нож в коридор и запихивает в карман кофты, которая тут же обвисает под тяжестью стали. Курносый кончик лезвия протыкает ткань и опасно блестит в полутьме.
    Теперь все готово. Яна вытаскивает ранец в коридор, возвращается в большую комнату и вытаскивает с полки «Трех мушкетеров». Мушкетеры зачитаны до скуки, зато разрешены (безопасны), а Яна не уверена, что вспомнит спрятать книжку перед уходом. Остается только тянуть время, и Яна, моргая свинцовыми веками, принимается читать об удивительной оранжевой лошади.
    Свернувшись в раскладном кресле, она читает, как оранжевая, словно халцедон, лошадь раздвигает грудью заросли стланика и путается ногами в кустах березы, спускаясь к Коги. Лошадь падает, и Яна падает вместе с ней, желудок взмывает к горлу, дыхание перехватывает; Яна рывком поднимает голову и открывает глаза. Спать нельзя. Она – оранжевая лошадь, ей надо, очень надо спуститься к Коги, но склон такой крутой. Падение, от которого захватывает дух. Яна вздергивает голову и мычит. Шпага бьет по бедру, она слишком длинная, царапает по торфяной тропинке, оставляя змеиный след, попадает под ноги лошади, лошадь падает, Яна падает, оглядывает мутными глазами комнату. Конские ноги вязнут в трясине, нефть разъедает копыта, рыжая шкура покрывается язвами и тает, мышцы расползаются, обнажая почерневшие сухожилия в гнилых лохмотьях. Яна одна за всех; кроваво-бархатный берет сползает на глаза, не дает рассмотреть, кто там поджидает у костра, – Голодный Мальчик? Дядя Юра? Яна пытается достать шпагу из ножен, но она слишком тяжелая, тащит за собой, вытягивает из седла. Яна цепляется и пытается заползти обратно, но шпага тяжелее, а лошадь и вовсе исчезает, и Яна летит сквозь бесконечную пустоту, надо проснуться, иначе разобьешься о камни, слышно, как где-то внизу звенит о них шпага, звенит, звенит.
    Яна лупит ладонью по будильнику, но звон не прекращается. Утерев набежавшую в уголок рта слюнку, она дико озирается. Чешет щеку, краем сознания заметив, что волдыри превратились в какие-то вдавленные полосы и ямки (как у Жекиного отца, панически сообщает мозг, прямо как у него!). Яна отдергивает руку и натыкается на что-то колючее. Хватает полосу, хитро сплетенную из белой и палевой шерсти, щурится, пытаясь разобрать Послание, но со сна перед глазами все плывет, и узлы кажутся неразличимыми пятнами.
    Звон превращается в неуверенный стук, и Яна просыпается окончательно.